Выбрать главу

— Отвали. А то, знаешь, я такого пассажира…

Царьков с ухмылкой садится, глубоко вдавя в подушку грузное тело.

Он под стать Серафиме. Мужчины маленькие, вроде Степанцова, вызывают у нее жалость. А тут что выправка, что плечи! Она оборачивается с высоты козел, излагает ему, ухватистому бригадиру, свои планы обучения. Поголовного. Важного политически. Учеба — она едина с политикой!

Царьков слушает о политике, а сам оглядывает снизу вверх Серафиму, ее подпертый платком, тугой, круглый подбородок, до красного растертый грубой шерстью.

— Куда ж правишь! — вскакивает в притворном испуге Царьков, и, словно пытаясь отобрать вожжи, обхватывает ее спину.

С широкой рыси Серафима так резко осаживает, что Мальчик и левый приседают крупами.

— Метись.

— Как?

— Так! — по-мужски крепкой, цепкой рукой она отрывает от себя Царькова, спихивает с тачанки на дорогу, пускает лошадей.

Еще не сообразив, злиться или нет, возбужденная победой, хохочет:

— Вот работенка с беспартийными!..

Минут через десять, стоя в кузове попутного грузовика, Царьков обгоняет ее; она грозит свистнувшим кнутом, и жеребцы, решив, что кнут для них, рванув, высоко бросают копытами ошметки чернозема.

Под звездами

Казалось бы, пустяковые расстояния — тридцать километров до ближнего хутора, сорок до районного центра. Но когда вокруг так называемой точки совхоза лишь небо и пустая степь — это много.

В единственной стоящей здесь хате, переделенной «напополам», жили две семьи: заведующего «точкой» Трифона Акимченко и заместителя заведующего, одновременно сторожа, деда Чуркина. Жена заведующего Акимченко и жена заместителя Чуркина работали птичницами, дочка Акимченко, восемнадцатилетняя Маруся, отвечала за цыплят, а внук стариков Чуркиных, Марусин ровесник Сема, был, по насмешливому определению Маруси, «маршалом» выездного стада несушек.

Война с Германией закончилась давно, и хоть никто из обитателей хаты не воевал, и даже фронт проходил здесь в стороне, но следы войны проступали всюду. Люди именовали свою хату Харан-Худуком, как называлось то место за Волгой, где бедовали они в эвакуацию; дед Чуркин и Акимченко ходили в армейских, выменянных на дыни гимнастерках, а кучерявый бычок стариков Чуркиных полностью был военным теленком: пасся привязанный к забитому в землю штыку и грыз бураки из немецкой каски.

Но главным следом прошедших бурь была тяга людей к прочной жизни. Это проявлялось во всем. И в мечтах семьи Акимченко купить шифоньер с зеркалом, и в клеенчатых, выходных, привезенных из райцентра тапочках Маруси, которые она благоговейно надевала вечерами; а самое главное — в необозримом табуне сверхплановых «ударных» кур, уток, инкубаторских цыплят.

Целыми днями все это полчище было под солнцем. Цыплята с недельным жизненным стажем клубились в загонах, кур-несушек вывозили в поле, а пекинские утки топтались, где им взбредет в голову. Их белое оперение, сверкающее под небом, резало глаза, повсюду мельтешили их белые хвосты, белые головы, белые зобы; к исходу дня казалось, что весь мир — это известково-белые, без конца крякающие, непрерывно снующие птицы…

К счастью, перед заходом солнца их загоняли в длинные сараи — и все сразу становилось мягким и задумчивым.

Прекрасными были здешние вечера. Пятидневка прошла, как забросило меня в это место, а я все не мог насмотреться на мирную чистоту каждого вечера. Ночь уже ложилась своею тишиной на степь, но кругом было пока светло. Из двух сложенных на улице перед крылечками, похожих на игрушечные паровозы печек вырывался огонь. Гвардейского вида Лукерья Акимченко и сухонькая Чуркина готовили ужин. Маруся в тесной майке без рукавов, все еще переполненная дневным солнцем, еще с каплями горячего пота над бровями, несла от колодца тяжелую бадью, как в танце отбросив обветренную открытую руку и перегнувшись в тонком поясе. Сема тщетно старался не глядеть в ее сторону. Он держал блокнотик, карандаш с наконечником из патронной гильзы и докладывал Трифону Акимченко о «полученном сегодня яйце».

Кругом один за другим умолкал каждый дневной звук. В меркнущей вышине не взвизгивали больше коршуны, а с земли им навстречу уже не взлетало отпугивающее гаканье птичниц. В сарае хлопали крыльями пекинские утки — должно быть, враждующие селезни — и затихали до утра. Успокаивался даже огненный ветер, до самых сумерок шуршавший соломой на крыше хаты и на скирдах.