— Бывает, — говорит животновод.
Он достает очередную папиросу, полою брезентовой венцерады открывает дверцу печи. Поверх раскаленного, прогоревшего курая — легкий, белый, как магний, пепел.
От тяги, загудевшей в трубе, пепел враз накаляется, становится вишневым, в центре — даже слепящим.
— А бывает и такое, — усмехается животновод, поглаживая разогретое у печи толстое порыжелое голенище в наляпах зачерствелой грязи. — Бывает, живешь — и не лодырем живешь, сам удивляешься, как у тебя ладно оно. А тебе — р-раз, и под ложечку! Вроде операции аппендицита…
— Чего? — переспрашивает старик.
Животновод не отвечает. В вагончике тихо. Слышно только чирканье напильника по зубьям пилы.
В ненастье
Бывает, зимою обрушиваются у нас дожди. Точно во искупление летних засух, когда ни одна капля не порадует спекшиеся равнины, вдруг среди декабря разверзнется небесная хлябь. Перемежаясь с ледяшками, со снеговою крупой, лупит и лупит холодная мжичка целыми сутками. Чуть попритихнет, а следом наверстывает вдвойне, шелестя, посвистывая, всхлипывая, гоняя пузыри по ручьям вдоль дорог и раскисших проселков, по белым, словно дымным лужам.
Вот в такую погоду привела меня судьба в одинокий домишко Ольги Иудовны. Духоборки.
Привела не случайно. На хуторе, куда заехал по делам редакции, услышал я в школе от учителей, что в их краях обитает сказительница, знающая добрую сотню песен и местных побрехачек. За время войны собиратели, разумеется, не ездили к старухе, потому неизвестно — помнит ли она свои песни. В правлении колхоза мне сообщили, что с начала коллективизации, едва не с первого часа, состоит Ольга Иудовна при одних и тех же овечьих кошарах на далекой отшибке. Сейчас засолилась там колодезная вода, всю бригаду вместе с овцами, с овчарками перебазировали, а кошары, пока суд да дело, стоят неразобранные под приглядом Ольги Иудовны.
И вот доезжаем до места гусеничным «СТЗ-80», так как иной техникой по зимней топи не проехать. Тракторист грузит в кабину вытащенный из кошары коленчатый вал, за которым сюда добирался, и, не выключая мотора, отмахиваясь от наседающей, брызжущей собаки, кричит, не вернусь ли я все же? Он, пацан, не постигает, как можно оставаться здесь по собственной охоте? Он смеется, разворачивает машину и удаляется, лихо бросая гусеницами ошметки. Последняя связь с миром…
Вокруг бывшей бригады — ничего. Лишь проступает скирда на горизонте да в стороне далекого, не видного отсюда соленого Маныча темнеют камыши. Тяжелая, кубатая старуха глядит — сказать помягче — без русского гостеприимства. Да, пожалуй, гостеприимство шло бы вразрез всему окружающему: запустелым кошарам, прижавшимся под серым сочащимся небом, десятку мокрых кур и яростной мокрой собаке с разодранным надвое носом. Крупногубое, мясистое лицо хозяйки тоже не сахар; будто у разбойника с большой дороги. Лицо затеняется капюшоном венцерады — жесткого, как фанера, брезентового, не пробиваемого дождем пальто, какие натягивают в степи поверх кожухов.
Следом за хозяйкой шагаю в сенцы. Поперек их стоит коза и намеряется боднуть. Обхожу, несу в дом ружье, которым ссудил меня бухгалтер колхоза на случай поохотиться. Тащу и рюкзак с банкой консервов, кругом колбасы и тремя кусками мыла «Кармен» в подарок хозяйке. Она задерживает взгляд на ярких цветных обертках, но тут же пинает ногой умывающуюся кошку:
— Опять, сатана, гостей намываешь.
Голова кошки свернута под прямым углом набок. Заискивающим голосом спрашиваю:
— Чего она так, Ольга Иудовна?
— Собака покатала.
На этом разговор обрывается. В комнатенке холод погреба. Кошка вспрыгивает на нетопленую печь, садится меж кастрюлями, греется остатками вчерашнего тепла. Скинувшая венцераду хозяйка теперь на виду. Голову тесно обтягивает черный духоборский колпак, сходный со шлемом пловца. Поверх армейской гимнастерки, плотно натянутой на тело, бархатная куцая безрукавка, именуемая у духоборов корсетом, расшитая узорами, теперь засмальцованными, растерявшими бисер.
От уличной непогоды сумерки, да и оконце заслонено грузноплечей хозяйкой. Видать, отвыкшая от гостей, не ждущая от них проку, она молча оскабливает на подоконнике вареный бурак, крошит его ножиком на тонкие скибочки. Ее склоненная задубелая шея напоминает средней толщины бревно, как плотники говорят, подтоварник, и неотвязно думается, что с такой шеей и плечищами не копаться б у крохотного оконца, а гнуть хорошие дуги. Или хотя б уж растопить печку… Насколько веселей бывало в домах знатных ударниц, приветливых, наторевших в обращении с корреспондентами, даже композиторами!..