Выбрать главу

Собак было пять. Главную из них Негреев звал Мухтаром. Это большеголовый, тяжелый кобель, самый старый и заслуженный из всей своры, серый, с выпавшими клыками.

Еще в щенячестве, чтобы был злее, обрезали Мухтару уши и пустили к овцам. Не одну сотню ветреных осенних ночей мокнул он под дождем, охраняя овечьи закуты, покрывался инеем в морозы, резал лапы в гололедицу, без воды обходился в жару. Не раз в глупые молодые годы били его по спине герлыгой, не раз застигнутый им волк грыз его; бывало, что, набрасываясь, попадал он, непривычный к технике, под колеса проезжающей машины и после долго отлеживался в канаве. Поэтому Мухтар угрюм и молчалив. Уже года два он без клыков, но в ОТФ ценят его за науку, за тон, который старик задал всей своре. Ухо Мухтара расточено червями до кости. Рана залита дегтем, но мухи одолевают, лезут в самый деготь, и пес лапой трет голову.

Второй, по кличке Жулик, здоровенный пес, белый в желтых пятнах, гладкошерстый и упитанный. Он оправдывает свою кличку выражением неверных, избегающих человеческого взгляда глаз. Сейчас Жулик лежит на пузе у ног Негреева и мелко подергивает хвостом. Негреев не любит Жулика за подхалимство. Полуоборотясь, он говорит, что из его кожи будут ладные сапоги.

Третья — Сона. Старая, ржавого цвета сука с обвислыми, острыми, словно зубцы, сосками. Она сварлива и злобна, честно служит хозяину и приводит деловых щенят, которых заведующий ОТФ распределяет меж другими отарами.

Четвертый — Барсук. Красный широкозадый пес, и, наконец, пепельный кудлатый Туман. Шерсть на Тумане не только под хвостом и меж лап, но даже на спине свалялась продолговатыми катухами. В шерсти утопают глаза и обрезанные уши, виден только черный, сморщенный от беззвучного рычания нос и ощеренные над клыками черные губы. Туман не выносит присутствия гостей…

— Место! — приказывает Негреев, и собаки нехотя плетутся от меня в сторону, обходя отару, ложатся за ней. Мы подходим к овцам. Зной настолько силен, что они не пасутся. Тупо уставясь ноздрями в пересохшую землю, животные сбились одна к другой, и вся огромная отара, будто равномерно движущийся механизм, сотрясается взад-вперед от учащенного дыхания. Только крайние овцы, отбежав от нас, подняли головы и снова уткнулись ноздрями в землю. Солнце жжет нестерпимо, ветер сушит без того высохшие травы. Жаворонок-подорожник было взлетел, пискнув в горячем воздухе, но тут же опустился, даже не побежал, а только повернул на нас головку с раскрытым клювом.

— Сидайте, — приглашает Негреев. Через минуту-другую добавляет: — Правда, нема стульев.

Мы садимся на горячую, твердую, будто кирпич, землю. Василий Васильевич — легкий, даже как бы пружинистый, но медлительный седой человек монгольского типа, с ледяными рысьими глазками, с маленьким, ястребиным, резко очерченным носом. Несколько редких волосин на верхней губе свисают книзу. Опираясь на герлыгу — замусоленную, отполированную ладонями, он сидит на земле, плотно подтянув под себя скрещенные ноги, обутые в белые шерстяные носки, и, не глядя на меня, устремляет в пространство мелкие свои глазки. Прежде, до Целины (мне уже рассказывали), находился он со своею общиной в царской ссылке где-то под Арзрумом… Всю жизнь — и там, и теперь — чабанует. В сорок первом уходил на фронт вместе с двумя сыновьями, а в сорок пятом вернулся один. На хуторе есть дочь и жена, но дома сидеть недосуг: и зимой и летом овцы. Есть и помощник — глухонемой парень, который сейчас ушел за луком.

Мы сидим в центре гладкой равнины, окруженной ободом огненного серого горизонта. Однообразность вида приводит в унынье, сушит все живое; может, потому Негреев такой медленный. Он руками плотнее подтягивает под себя ноги, так что сидит, собственно, не на земле, а на скрещенных, подложенных под себя пятках.

Начинаю «брать интервью».

— Как вы, Василь Васильевич, справляетесь без купки своих овец?

— Справляемся… — Негреев чуть отворачивается от налетевшей с дороги пыли.

— А все же как? Что именно, чтоб не было чесотки, делаете?

— Разное…

Он совсем отворачивается, покачивая маленькое, должно быть, крепкое, как корень железняка, тело и не расходуя слова. Был бы на его месте ушедший за луком глухонемой подпасок, хуже не было б.

— Почему овечек, — спрашивает наконец он, — не купаем? А не надо, раз чистые… — Он идет к отаре, долго возится и, повернувшись, опять садится, начинает копаться в кожаной сумке.

Мне становится досадно. Приехать в отару, где вопреки стародавним законам вводится принципиально другое, и только и услыхать, что «раз овца чистая — купать ее не следует»…