Выбрать главу

— У вас скоро ноги будут, как у моряка, сэр, — сказал он мне, — если вы — сын своего отца.

Они преклонялись перед моим отцом, все, кроме высохшего полоумного юнги Тома, которого мой отец сделал своим личным слугой. Отец, я полагаю, застращал его. Он, бывало, тайком наблюдал за мной на расстоянии со смесью ненависти и страха, пока не понял, что я не был «сыном своего отца», тогда он начал обращаться со мной фамильярно, потому что нам обоим доставалось от одной и той же руки. — Эндрю сделал паузу, затем продолжал с преувеличенной иронией, которая не скрывала его стыда: — Они все вскоре поняли, что я не похож на отца, но были по-прежнему добры ко мне и только говорили мне по шесть раз на дню, что бы мой отец сделал в том-то и том-то случае. Я обычно спасался у Карлиона — он никогда не упоминал при мне о моем отце.

Эндрю говорил спокойно, но с каким-то напряжением в голосе. Теперь он потерял контроль над собой.

— Если я трус, — закричал он, — значит, у меня и мозгов нет? И со мной можно обращаться, как с ребенком, никогда не спрашивать моего мнения, держать меня из одной только милости, из-за моего отца и потому, что этого хочет Карлион? Я не хуже Карлиона. Разве я сейчас не перехитрил этого дурака? — воскликнул он с истерическим торжеством и затем замолчал перед тихим спокойствием Элизабет, вспомнив, как она поднесла чашку к губам, наполнив его смирением, пока он таился в темноте. Теперь он хотел, чтобы она заговорила, обвиняла бы его в неблагодарности, а не смотрела бы на него молча укоряющим взглядом. Его обидело ее молчание, и он нервно задвигал руками. — Теперь я показал им, что кое-что значу, — сказал он.

Элизабет подняла руку к голове, как будто почувствовала там боль.

— Так это снова была ненависть, — устало сказала она. — Похоже, ненависть везде.

Эндрю в изумлении уставился на нее. На том, что казалось ее беспредельным душевным покоем, появилось облачко, маленькое, как человеческая рука. Впервые его охватило ощущение чужого горя. Глядя на это белое лицо, подпертое маленькими сжатыми кулачками и лишь на поверхности тронутое жаром огня, он вознегодовал на мир, на темноту, которая окружала их, на страх и тревогу, на все, что могло омрачить ее совершенное счастье. «Она — святая», — подумал он, вспоминая сердцем, еще не просохшим от слез благодарности, каким образом она спасла его от Карлиона.

Он подошел немного ближе, очень осторожно, не желая, что было совершенно чуждо его природе, вторгаться в чужое горе, которое он не может разделить.

«Это — умерший», — подумал он и осознал, что отчаянно ревнует. «Тогда это правда, — прошептало его второе „я“, — ненависть везде».

— Нет, — произнес он вслух, отчасти обращаясь к ней, отчасти к своему второму «я», — только не здесь. Здесь нет ненависти. И когда она взглянула на него, озадаченно сдвинув брови, он добавил: — Я благодарен. — О, бедность его языка!

Он увидел себя — большого, грубого, грязно одетого — и негодующе выпалил:

— Несправедливо вмешивать тебя во все это! Вдруг в душе он простер обе руки к своему собственному критику, умоляя хоть на несколько минут взять под свой контроль его действия. Он сказал Элизабет: — Это я виноват. Я знаю. Может, еще не слишком поздно. Я уйду сию минуту. — Он неохотно повернулся и посмотрел с дрожью отвращения на холодную ночь за окном.

Там было подходящее место для ненависти, туда он ее и заберет, вновь оставляя в безопасности эту маленькую теплую комнату и ее белолицую хозяйку. Но ему не хотелось уходить, и не только потому, что снаружи его искали Карлион с двумя товарищами, но и потому, что внутри он оставил бы девушку, в глубине глаз которой смутно и только иногда мелькало обещание соединить два его «я» в одно, обещание покоя, который он иногда находил в музыке.