— Ты хочешь сказать, — удивился Эндрю, — что тебе нет и двадцати?
— Я выгляжу старше? — спросила Элизабет.
— Не в этом дело, — сказал он. — Ты кажешься такой мудрой, понимающей, как будто ты знаешь столько, сколько все женщины, когда-либо рождавшиеся на свет, но, однако, не ожесточилась от этого.
— Я многое узнала за последний год, — ответила она. — Возможно, раньше я была непослушной, глупой, но не была ли я моложе? — спросила она с печальным смехом.
— Нет, ты не принадлежишь какому-либо возрасту, — сказал Эндрю.
— Не принадлежу? Думаю, тогда я принадлежала своему возрасту. Мне было восемнадцать, и я боялась его, но не вполне понимала, чего он хочет. Я удерживала его уловками, играя на его страхе перед цитатами из Библии, и, когда в один прекрасный день — или, вернее, ночь — он сказал мне совершенно откровенно и, думаю, грубо, чего он от меня хочет, я сказала ему с той же прямолинейностью, что если он овладеет мной силой, я оставлю его навсегда. О, я начала ужасно быстро взрослеть. Видишь ли, я спекулировала на его желании и, выделяя слово «силой», давала ему понять, без лишних слов, что когда-нибудь, возможно, я приду к нему сама. И так я удерживала его в рамках, постоянно ощущая опасность, пока он не умер.
— Тогда ты победила, — заметил Эндрю, не пытаясь скрыть вздоха облегчения.
— Какой триумф, — сказала она печально, а не цинично. — Он был добр ко мне с детских лет, кормил и одевал меня, не думая, что однажды я стану женщиной. И когда впервые он захотел от меня чего-то большего, чем стряпня или чтение Библии, я отказала ему. Я выказала ему свое отвращение, и думаю, что время от времени это причиняло ему боль. А теперь он умер, и что бы такого случилось, если бы я отдалась ему?
— Тогда в Сассексе было бы два Иуды, — сказал Эндрю с кривой улыбкой.
— А разве это было бы предательством? — размышляла она вслух. — Ведь это было бы совершено ради благой цели, верно?
Эндрю обхватил голову руками.
— Да, — сказал он угрюмо и скорбно, — в этом вся разница.
Она минуту смотрела на него в замешательстве, а затем в жарком протесте вытянула вперед руку.
— Но я не это имела в виду, — воскликнула она, — как ты мог такое подумать? — Она заколебалась. — Я твой друг, — сказала она наконец.
Лицо, которое он поднял к ней, было удивленным, ошеломленным беспримерной доброжелательностью фортуны.
— Если бы я мог поверить в это… — пробормотал он, запинаясь, не веря своему счастью. С неожиданным облегчением он протянул руку, чтобы дотронуться до нее.
— Твой друг, — предостерегающе повторила она.
— О, — протянул он, — виноват. Мой друг, — и уронил руку. — Я не заслуживаю даже этого. — Впервые его слова самоунижения не были повторены насмешливо критиком внутри него. — Если бы я мог хоть как-то исправить… — Он безнадежно махнул рукой.
— А никак нельзя? — спросила она. — Разве ты не можешь пойти и отказаться от всего, что написал таможенникам?
— Я не могу вернуть к жизни убитого, — сказал он. — И если бы даже мог, не думаю, что сделал бы это. Я не могу вернуться к той жизни — насмешки, скандалы, чертово море, мир без конца и края. Даже посреди этого страха и бегства ты дала мне больше покоя, чем я знал с тех пор, как окончил школу.
— Ну, если ты не можешь исправить то, что сделал, иди до конца, — сказала она.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты оказался на стороне закона, — сказала она, — оставайся там. Иди в открытую и дай свидетельские показания против тех, кого они поймали. Ты сделался информатором, так, по крайней мере, можешь открыться.
— Но ты не знаешь, — он, как зачарованный, смотрел на нее, — как это рискованно.
Элизабет засмеялась.
— В этом-то все дело. Неужели ты не понимаешь, что после этого твоего анонимного письма, после бегства, все они, даже тот сумасшедший мальчик, кажутся более мужественными, чем ты?