Выбрать главу

— Бога ради, Бога ради, замолчите! — в ужасе крикнул он.

Он был в ужасе от того, как бесстрастно описывал я свои подвиги. Должен признаться, его вмешательство мне не понравилось. Трудно говорить и описывать факты, используя лишь нужные выражения. Не так-то просто подобрать слова, направленные на то, чтобы взволновать, а также пробудить нездоровый интерес у слушающих тебя людей; вызвать у них любопытство и одновременно породить сострадание, но только не к жертвам, а к палачу. Это совсем не простое дело, и оно требует огромных усилий.

Важно было добиться того, чтобы все вместе и никто в отдельности не хотели бы быть такими, как я, но чтобы они не хотели бы и стать моими жертвами. А для этого нужно было постепенно дать им увязнуть в сети, сплетенной из самых примитивных инстинктов, из непреодолимо головокружительных ощущений, которые бы захватили и подчинили их, а затем безжалостно увлекли за собой, и подвести их таким образом, чтобы они сами даже не осознавали этого, к границе самой низкой подлости, дабы одно только допущение этой низости для себя подтолкнуло бы их на оправдание чужой, в данном случае моей. Но попытка добиться этого требует напряженного внимания, а вмешательство стенографиста его нарушило. Поэтому я пришел в ярость и язвительно обратился к нему, испепелив его взглядом.

— Вам повезло, что надо мной уже не тяготеет проклятие, — сказал я ему это со свирепостью, не оставлявшей никакого места сомнениям. Я был взбешен и говорил, глотая слова, произнося их сквозь зубы, пока наконец не понял, что если я буду продолжать угрожать ему после столь выразительного предупреждения, то могу допустить ошибку. И я замолчал. Я не знал, в каком направлении вести свои дальнейшие объяснения. Но судья, опасаясь беспорядков, сам не желая того, пришел мне на помощь, предложив путь, по которому мне следовало идти, и одновременно предоставив драгоценную возможность воспользоваться искусством притворства, в коем я так преуспел.

Он сделал это неосознанно: вмешавшись с быстротой молнии, он выхватил пистолет и предупредил меня, чтобы я оставил всякое намерение отпустить еще какую-нибудь шутку, недопустимую остроту или, в конце концов, не попытался привести в действие свою угрозу.

— Никаких шуток, никаких острот и никаких неподобающих движений, Ромасанта, или я вас сожгу живьем, — заявил он, стараясь казаться хозяином положения, хотя не в состоянии был даже сдержать дрожь в голосе.

Таково было напряжение, висевшее в зале, так велики страх и ужас, охватившие присутствовавших, что судье приходилось даже держать пистолет на столе рядом с распятием и молоточком, с помощью которого он призывал к тишине, ударяя им по деревянному кругу каштанового, как мне показалось, дерева.

Я мгновенно сменил манеру поведения и проявил полную покорность. Улыбнувшись грустной улыбкой, которая должна была вызвать сочувствие, я ответил:

— Вы, сеньор, сами не знаете, что говорите. Проклятие уже не властно надо мною, но уж коли бы я превратился в волка, то вы, умный и здравомыслящий человек, испытали бы такой ужас, такое страшное потрясение, что никак не смогли бы выстрелить в меня из этого оружия. А кроме того, пули не смогли бы меня ранить.

Пока я говорил таким образом, я чувствовал, что взгляд Фейхоо прикован ко мне. Врач внимательно следил за малейшим моим движением, и губы его растягивались в спокойной скептической улыбке. Я встал во весь рост, когда угрожал малодушному стенографисту, и теперь постепенно вновь принимал свою привычную позу. Тут я направил один из своих самых свирепых взглядов на эскулапа, и он дал понять, что принял вызов. Он вежливо кивнул головой и улыбнулся мне, глядя с поразительным спокойствием. Меня это позабавило, и я тоже улыбнулся, не спеша сесть. Тогда один из стражников положил мне руку на левое плечо и силой заставил меня сесть. Я скривил рот и зарычал, а зал наполнился возгласами.

Я вновь бросил взгляд на судью, не дав ему времени поднять оружие, и тотчас же спокойно улыбнулся, стараясь внушить доверие. Затем я обратил свой взгляд к Фейхоо. Его поведение оставалось неизменным. А вот в зале мнения не просто разделились, я бы сказал, что они разбились на мелкие кусочки. Я понял, что это мне на руку, и решил продолжать вести себя так же.

Наблюдения за парадом свидетелей и внимательное выслушивание их показаний оказались достаточно забавным занятием, а кроме того, позволяли мне получить прекрасное представление о человеческом образе мыслей. Врачи пускались в многословные ученые рассуждения, все, кроме Фейхоо, который держался сдержанно, проявляя внимание ко всему, что его окружало, словно запечатлевая в памяти всю обстановку зала, его различные части, людей, что его заполняли: вот судья со своим пистолетом, там, пониже, — я со стражниками, которые то ли охраняют меня, то ли защищают от меня всех остальных; а между нами — стенографист, занимающий как бы нейтральное положение, как раз на самой середине пути между высочайшим из присутствующих представителем власти и нижайшим воплощением человеческой души, каковой, как можно предположить, является та, что гнездится во мне, что и намерен доказать этот самый Фейхоо, убедив в конце концов всех остальных, что лучшее, что можно со мной сделать, — как можно скорее убрать меня из этой жизни.

По одну сторону от помоста, где восседает судья, находится скамья, прогибающаяся под весом прокурорского тела, а по другую располагаются адвокаты. Зрители теснятся в той половине зала, что предназначена для публики, а свидетели заходят и выходят по просьбе судьи и настоянию привратника, который очень серьезно относится к своей роли и вызывающе смотрит на меня всякий раз, когда сопровождает очередного свидетеля, чтобы довести его до помоста или до входной двери.

Фейхоо беспрестанно следил за всем происходящим пронзительным взглядом, но дух его, похоже, был спокоен. Вот так, под маской доброго малого, он, видно, и бредет по жизни. Я бы многое отдал, чтобы узнать, о чем он думает, поскольку убежден, что его мнение имеет очень большой вес среди членов суда, а еще больший — среди людей с улицы, самых обычных людей, которые так его ценят, не знаю уж, самого по себе, или из-за преданности больным, или же из-за его славы писателя; а может быть, из-за дурного нрава доньи Микаэлы, мегеры, что постоянно терзает его, а люди это знают, и сие заставляет их сочувствовать доктору и излишне высоко ценить его — так уж устроено человеческое сознание, и именно так оно нередко проявляется.

Человеческое сознание. Как и Фейхоо по отношению ко мне, так и я, как бы в ответ на его усердие, тоже внимательно следил за всеми его движениями, замечая самый незначительный взмах его ресниц и размеренное дыхание его легких, передающееся бабочке, которой он имеет обыкновение украшать накрахмаленный воротничок своей рубашки. Из неспешного наблюдения, коему я предавался, я извлек гораздо больше выводов, чем сделал до сих пор. Дон Висенте — это сама сдержанность, любое беспокойство у него быстро проходит, и при этом его почти невозможно заметить. Когда его удивляет какое-нибудь мое заявление, он слегка, почти незаметно пошевеливается на своем сиденье, ограничиваясь тем, что меняет положение ноги, положив, например, левую на правую, хотя еще за мгновение до этого правая лежала на левой. Изредка один его указательный палец поглаживает другой. И это все. Мне нетрудно понять человеческое поведение. И должен признаться, мне гораздо менее интересно понять образ мыслей тех, кто видит во мне человека-волка, нежели тех, кто полагают, что я таковым не являюсь. Барбара относится к этим последним. Так было с самого начала, а когда она поднялась на помост для дачи свидетельских показаний, то доказала это в полной мере.

— Волк — животное, и он убивает для того, чтобы есть. Он убивает овец, а иногда, когда очень голоден, может убить корову или лошадь. А этот сукин сын убивает, чтобы украсть, только для того, чтобы украсть, и он способен торговать любой своей добычей.

Так сказала Барбара в одном из своих показаний. Она была восхитительна. И она говорила это, вызывающе глядя на моего защитника. Затем она повернулась ко мне.