Мысленно поцеловавшись и чуть ли не обвенчавшись второпях с расстоянием, я медленно, вдыхая и выдыхая, шагая и останавливаясь, ругая темноту, которая пахла хворостом и извёсткой почти так же остро, как если бы она пахла селёдкой и спиртом, спустился к двери подъезда, где меня никто не ждал, просторным движением руки открыл её таким широким образом, что Весенний Воздух, хлынувший снаружи, сделал подъезд весенним, и далее, никем не замеченный и не узнанный, продолжил своё шествие посредством лёгкой, тяжёлой, двустопной, словно ямб и хорей, вместе взятые, образцово-показательной походки. А походка привела меня, куда и должно было ей привести – к такому же, по виду неотличимому подъезду. Дверь его, конечно, не ждала меня, что, в общем, неудивительно: закрытость, которая никого не ждет, – это обычное, рабочее состояние двери, ибо каждый понимает: открытая дверь в рабочем состоянии – это нонсенс; открытость двери – это её каприз, это её право на необходимую причуду, это для неё, если угодно, временное помутнение и право не быть собой, поскольку перманентно открытая дверь – больше не дверь, а пустое пространство, которое дверью никак являться не может, и если кто этого не понимает – тот дурак или даже негодяй, пусть он закроет мою книгу и больше не читает её. И теперь, когда все дураки и негодяи со свойственной им злостью захлопнули мою книгу, я продолжу говорить так, будто бы ничего не случилось, будто бы не было никаких ду и нег, будто ничего не сообщалось о двери, которая стояла себе и стояла неоткрытая, вся в ржавых разводах, таких нежных, что, не будь те слегка ворсистыми, они бы тут же сошли за акварельные, я продолжу говорить и, продолжая говорить, скажу про эту дверь совсем коротко, без прикрас и чудес, тоненьким таким шрифтом скажу, лилипутским и дистофичным: я ей шепнул, и она открылась. И что же я ей шепнул, возможно, заинтересуется кто-то из присутствующих? Слово, отвечу я им. Обыкновенное слово, поскольку ничего, кроме слова, шепнуть невозможно. Хотел бы я посмотреть, как человек шепчет не слово, а дело, или ящик, или крик. Слово и ничего, кроме слова, шепнул я двери, которая тут же не преминула открыться если не во всю ширь, то, вообще-то, вполне достаточно, для того чтобы протиснуться в образовавшийся проём такому заморышу, как я. И оказавшись наконец в бетонной пещере, где независимо от погоды царила вечная промозглая полутьма, я всё-таки чуть не вздрогнул или чуть не задрожал от волнения, потому что некто маленький, злой и деятельный быстро-быстро поджёг мою нервную систему, и она с предательской готовностью вспыхнула и пошла синим огнём; как хлыстовский проповедник, пошла, б~, корчиться и плясать в густом пламени, вообразив себя чуть ли не бикфордовым шнуром. Именно поэтому, чтобы отрешиться и откреститься от своей слишком нервной системы, я сделал вид, что всё происходящее происходит во сне, что я не я и лошадь не моя, и вот эти стены, как трофеи, захваченные грамотными тараканами (они тут же поспешили сообщить, что Сашу Кондратьева ~ в ~, а рэп говно отстой), опять же не мои, и этот чернильный свет, падающий из окон под углом ровно в 70 вечерних градусов, для того чтобы адским жителям удобнее было делать из него нефть, тоже, повторюсь, не мой, не мой, не мой, и вот в таком состоянии лёгкого сна я дошагал туда, куда нужно, – до квартиры № сорок четыре я на перерыве, или, может быть, до квартиры № пятью пять двадцать пять совершенно верно. Словом, абсолютно неважно, до какой именно квартиры я дошагал, важно, что квартира, до которой я дошагал, была именно той, которая мне нужна.
И несмотря на то, что дверь искомой квартиры по своим физико-техническим характеристикам была скорее могильной плитой, чем дверью, я прошёл её так же, как проходил сотни прочих дверей, – с любовью, нежно, приласкав её словесно на манер сафьяна или кружева, погладив её по шёрстке, а не против оной, заставив её, стоеросовую, дрожать от нежности, как среднее арифметическое трепетной лани и любящей матери, уговорив её, значится, приберечь неприступность для всех иных прочих, которые разгуливают здесь кривыми азиатскими походками, в штанишки попёрдывая, на пол поплёвывая, пальчиком в зубьях ковырь-ковырь. И вроде бы всё было вполне себе при вхождении в коридорную зону: тихо так, что было бы слышно, как пишут молоком по воздуху (это я приврал, но неважно – всё равно достаточно тихо); сумрачно так, словно одна половина света эмигрировала в рай, а другая от греха подальше накрылась одеялом; спокойно так, что, хоть мозг и кипел на медленном огне, сердце здоровалось с Антарктидой. Однако спокойствие это было, как любят изъясняться литераторы среднего роста, обманчивым. Обманчивость его состояла в том, что, с одной стороны убеждая меня в том, будто оно – спокойствие и ничто иное, спокойствие таковым не являлось, поскольку какое же может быть спокойствие, если в дальней комнате, по всей видимости, кто-то присутствовал и если этот кто-то был не просто присутствующим, но еще и затаившимся. И что мне было делать? Бегство, исчезновение, удар топором, суровый разговор на пониженных тонах, ещё такие же сколь невразумительные, столь бесполезные в данном случае решения стадом пробежали у меня в голове, и именно оттого, что они пробежали стадом, высунув липкие розовые языки, неопрятно толкаясь, стало понятно: с ними я далеко не уеду, с ними я так и буду сидеть ни вперёд ни назад – и это в лучшем случае, потому что в худшем я буду сидеть назад, ведь сидеть вперёд уж точно не получится, не такая судьба дура, чтобы дать своему заклятому врагу возможность сидеть вперёд. Так что я, следуя своей совершенно локальной идее чучхе, опёрся на собственные силы, которые со всей живостью своего недюжинного воображения представили себе, что кто-то огромный, добрый и почти всемогущий положил мне на плечо свою тёплую дружескую руку, как бы подбадривая меня, и вот уже с этой трансцендентальной рукой на плече мне почти не потребовалось усилий, чтобы шагнуть в непустую комнату, которая уже дрожала от нетерпения всеми своими лиловыми тенями, уже затаила в предвкушении весь свой прогорклый воздух, чтобы окружить меня внезапным болотом, уже выставила наизготовку, наподобие заградотрядов, свою хромоногую полированную мебель – и всё-таки, как выяснялось, недодрожала, недозатаила, недовыставила, поскольку непустая комната на поверку оказалась, увы, пустой. Точнее, это я сейчас произношу «увы», а тогда я никакого «увы» не произносил: вместо него из меня донеслось нечто наподобие «уфф» или, скорее, « ».