Ночью пришлось всем убраться в погреб.
Пузик долго ногой нащупывал первую ступеньку, штабс-капитан толкнул его и прикрикнул:
— Да полезай!
И в погребе, во тьме кромешной, сказал громко и раздраженно:
— Никуда от жидов не уйти. — Повернулся и в стенку лбом угодил. — Ох… Сволочь… Всюду лезет.
А присяжный поверенный из другого угла сказал шепотом:
— Не надо, голубчик. Довольно этой национальной розни. В такую минуту надо стать выше… В погребе… Вы только подумайте!.. — И тут же решил, что в первом своем докладе в Париже он назовет Россию огромным погребом, уничтожающим все грани, — погребом, где крестная мука во мраке объединяет всех, уравнивает и очеловечивает.
— Оставьте! — ответил капитан с ударением на «о» и в это ударение всю свою неистовую злобу, как гвоздь в стену, вколотил. — Из-за них я овшивел. Где мой полк, где мой несессер? И где вся Россия? Ничего нет. Оставьте!
Пузик положил голову на земь, влажную, словно в лесу под кустами. И, как месяц тому назад, при грохоте тачанок желто-жупанников, обветренных, очумевших от крови, водки и женской плоти, заткнул уши.
Вересов закурил; чиркнув, спичка вырезала из темноты ничком лежащую скрючившуюся фигурку Пузика, вырезала-показала и снова слила с темными расплывшимися краями.
— И ему невкусно, — меланхолически протянул присяжный поверенный и огненным кружочком повел в сторону Пузика.
— Оставьте!
Капитан остервенело чесался и устраивался на ночь; присяжный поверенный думал о том, как он, Вересов, всепрощающе-великодушен, и видел себя в кафе Риш; Пузик твердил себе: «Спать… спать…» и не отнимал больших пальцев от ушных скважин.
Близко, близко лес — и лес ведет, поведет, уведет убегающими тропинками к новой жизни…
«Ваша фамилия Животик?» — Пузик отчаянно метнулся в сторону, слепо…
— Вставайте! — будил его присяжный поверенный: наверху стучали шваброй.
Светало, своими неведомыми путями, тайными прорехами просачивались в погреб белесоватые тени, штабс-капитан крестил рот и тут же отплевывался.
А полезли вверх — опять штабс-капитану мешал Пузик.
— Вот народец!
В избе, переобуваясь, морщась от грязных, в кровяных пятнах, портянок, говорил штабс-капитан Пузику, битому столько же раз, сколько он сам, очкастый, был бит от Екатеринодара до Орла:
— Сидели бы в России. Теперь она ваша. Не Россия, а Жидовия. Вот ваш… главнокомандующий… Почему бы вам не стать инспектором кавалерии. Ну-с, почему? Не хотите? Не нравится? Маловато? Маловато? — уже трясся штабс-капитан и замахнулся корнеобразным смуглым кулаком, потной портянкой. — Нате-с, нюхайте, чем наградили нас…
Слетели очки; присяжный поверенный толкал Пузика к двери: «На минутку, ради бога, на минутку, уйдите», штабс-капитан на четвереньках шарил по полу.
Пузик отвел руку адвоката, поднял упавшую портянку и положил ее на стол.
— Кушайте на здоровье! — И усмехнулся одними глазами, губами не смог — прыгали они и не слушались — и вышел: Пузик, у кого тройная тяжесть и тройной крест.
От крыльца к опушке уходило поле, серое, мертвое, с сухими буграми, петух за плетнем кукурекал хрипло и лениво. Плыл туман рассветный от Днестра, и не потому ли безмерно далеким показался лес, зыбко-недоступным — Пузику, бородавке его, которая при штабс-капитанской портянке один раз, впервые, не пожелала свисать, а задралась кверху.
А в обед Повидло привел перевозчика — и снова поникла она: перевозчик запрашивал дорого. Пузик ошибся в расчетах, керенки за эти дни подешевели, перевозчик требовал романовских, а уговорам не поддавался; плохим дипломатом оказался Пузик — это Мильхикеру легко сговариваться с афганистанцами или индусами.
— За всю вашу компанию уступлю тройку, — подобрел перевозчик.
— Этот не наш, — отчеканил капитан, указав на Пузика, чтоб явственно было. — Сколько за двоих?
Присяжный поверенный отвернулся, перевозчик хлюпал носом и мусолил, пересчитывая романовские сотни: мелькали Екатерины. Пузик внезапно разомлевшей спиной прислонился к печи, а печь, хоть и широкогрудая, не поддерживала и все пыталась отодвинуться, — отодвинуться, пошатнуться и упасть.
Лесом шли так: впереди перевозчик, за ним Вересов, последним штабс-капитан в высокой зимней шапке, — куда шапка, туда и обезумевший взгляд Пузика.
А когда, вдруг подпрыгнув на кочке, исчезла она за трехобхватным дубом, Пузик рванулся, а рванувшись, все уяснил себе: и как, за прикрытием таясь, все вперед и вперед идти, и как ступню ставить, чтоб валежник не хрустнул, чтоб ветка не щелкнула, и как обманом, великим обманом напоследок вцепиться в единственную дорожку.