«Туп-туп» — от Гжатска через Царицын, Каспий, Кубань и башкирские степи к коммуне, к тиши сонной красно-селимских зимних вечеров, к ёгоцент… — и не выговоришь, но дед знает, как надо промолвить.
«Туп-туп» — от станового, мимо Гинденбурга, Керенского, Ригой, Варшавой, мимо Троцкого, Врангеля, деда Мариуса Петровича к Махмутке.
Пружинка разворачивается, сворачивается и снова разворачивается.
VРашель лежала на полу (качалку облюбовала Зина Киркова) лицом кверху; нос крючком заострился, к сумеркам точь-в-точь как у мертвой.
И в немой скорби пять-шесть минут, пока света не зажгли, постоял над старой — новой — покойницей бывший директор Цимбалюк, подкравшийся тайком, смявший в горести и страх и трусость. И поплакал бы, да вблизи шаги раздавались, и на колени бы встал для последнего прощания, но не разогнуться потом придавленному, коленопреклоненному в смертельной обиде.
И задом — к стенке, все ближе к стенке — отходил Цимбалюк, а нос Рашелин все выше и выше поднимался, с укором.
Все вповалку легли: и Рашель, и Мария-Антуанетта (вторично обезглавленная), и самоед с колчаном, монеты потускнели, зародыши в банках осунулись, зеркала затуманились, а живые в кабинетике не знали, как им с ногами своими, руками быть. Лилипут в одном углу полежал — в другой переполз; запылился крахмальный воротничок, голубенький галстучек, такой нарядный дня два тому назад, тесемкой обернулся, и горошинки сморщились. Маргарита по ошибке за левый бок хваталась, а ныло-то и жгло в правом. Цимбалюк плакаты в трубку свернул и трубкой тихонечко-тихонечко стучал по столу.
Тихонечко, когда хотелось молотком, молотом колотить и кричать, кричать без устали, без передышки о том, что проклинает он революцию, что уродец с раздвоенной головой единственный, кто мил и дорог ему в проклятой России.
Поутру Збойко в дверь просунул воблу на веревочке — Цимбалюк цыкнул.
Збойко дернул веревочку — и вобла отпрянула.
— Христопродавец! — крикнул Цимбалюк; лилипут сжал ручки и всхлипнул.
Часа в три стали дрова рубить, зеркала задребезжали — с трубкой наперевес кинулся Цимбалюк в залу и налетел на Лесничего, хмурого и волосатого. По-бабьи скулил Цимбалюк, потом долу клонился, потом трубкой потрясал — последним знаменем уцелевшим, потом Божьим гневом грозил.
Но не боятся Божьего гнева волосатые, да и всякого, потому что сказал Лесничий, будто ему на всех наплевать, даже на самого главного с портрета, если Цимбалюк доберется до Москвы и пожалуется Цику, и законов никаких он знать не хочет, кроме одного, что называется «Я» и пишется с прописной буквы.
Не разрешил Лесничий вывезти фигуры, зеркала и монеты, только позволил взять носильные вещи да из постельного немного — и нагрузился Цимбалюк до бровей, и Маргарита согнулась под узлом, и Егорушка свою корзиночку с галстучками и цветными манжетами поволок в неизвестность, в пространство — и себя туда же.
Но на дороге попался им трехаршинный неунывающий Васенька и с налету, как всегда, как во всех случаях своей стремительной и не оглядывающейся назад жизни, порешил судьбу лилипута.
VI— Это что такое? — протянул Васенька и пальцем ткнул в лилипутские плечики.
А минуту спустя он заливался в коридоре:
— Соломон! Соломон! Иди сюда! Соломон, у меня замечательная мысль! Соломон, этого маленького человечка мы оставим у себя.
И, схватив Егорушку за шиворот, он пушинкой поднял его с полу.
— Человечек, мы все человечество хотим поднять на высоты. Мы и тебя поднимем.
Егорушка заболтал, взлетая, желтыми ботиночками, Маргарита ахнула и уронила узел.
— Господин!.. Товарищ! — пискнул лилипут. — Господин товарищ!.. — И, закрыв помертвевшие глазенки, свесил головку с гладеньким, реденьким пробором.
— Дурак! — тихо сказал Соломон. — Чем мы будем кормить его? — И презрительно выпятил толстую негритянскую губу.
Ныряя в сугробах, уходили Цимбалюк и Маргарита; Маргарита стонала и порывалась бежать назад к Паноптикуму, но Цимбалюк передним узлом толкал ее в спину.
Падал, падал снег — небеса что ли прорвались? — и все крыл да крыл и все к земле давил да придавливал вчерашний царев, а сегодня красный город. Белый город — все белым-бело.
Глава третья
До Рождества еще кое-как держались красноселимцы, даже позволяли себе изредка и о гусе помечтать, не очень серьезно, с усмешечкой, будто в шутку, но все же мечтали в чаду дымных своих печурок-самоделок; на печурку ставили утюги и поливали их водой, чтоб пар шел и мешал комнате, жилью, углу, конуре обратиться в тундру сибирскую.