Уже спали все, и уже давно успел дед запротоколить решение группы в назидание и для своего пятитомного труда о «Человеке-центре», когда Антон лилипута разыскивал.
Спичку за спичкой жег, куклу за куклой позади себя оставлял — шаг тяжелый за шагом медлительным — и нашел, за самоедской спиной на тюфячок наткнулся и последнюю спичку — факелок ненадежный — подержал на мгновение над крохотным тельцем.
Тьма — и потонули в ней лилипутские кулачки и другие, узловатые, крепкие, большие, внезапно сжавшиеся, стремительно, точно ухватили долгожданную добычу, ухватили и уже никогда не выпустят.
Тьма — и скрылись в ней личико с блюдечко, сморщенное, осеннее яблоко, и другое — скуластое, напорное, вдруг с налету прорезанное недоброй улыбкой.
Тьма — и темень за окнами и в душе.
IIIНа рассвете человек-кожа-да-кости исчез: плоско проскользнул черным ходом, костлявый, пролез в узкую щель, а мог бы сполна дверь распахнуть, и плоским пятном мелькнул по двору.
Утром Лесничий тщетно кликал: ни кожи, ни костей и самовар холодный, в Яшкиной комнате, она же и Збойки, постель не тронута, даже не примял ее за ночь обомлевший скелет, заводной слон мерз у окна, черный Махмутка по слоновой башке молотком не дубасил, дремал, и в дреме морозной мертво сплющивалась по реомюрным делениям тропическая душа — на Яшкино, на безрукое счастье последний из княжеских слонов.
Лесничий ввалился к Соломону.
— Сбежал курьер. Вот тебе и номер.
Соломон высунул из-под одеяла курчавую, в перьях, макушку:
— Правильно. Удирай и ты. Тот по трусости, а ты по-умному.
А немного погодя, когда уже одетым был и у печурки раскаленной пил, обжигаясь, горячую зеленоватую бурду, говорил:
— Уходи, Лесничий. Я тебе серьезно говорю. — И на ладони протягивал Лесничему огрызки леденца, угощая щедро. — Плечи у тебя могучие, сам ты, как дуб столетний. Здесь мелководье. Здесь культурный образ действий — скука: ну, разорвется бомба, ну, вторая. Удирай!
— Куда?
— Идиот! — закричал Соломон. — Много в России лесов?
— Много.
— А начальство над собой ты любишь?
Лесничий ухмыльнулся и крякнул.
— Беги, беги, зверюга. В леса, в дебри — русская зверюга и русские леса. И бабу с собой не бери, упаси боже. Лесные Зинки — малина, здешние — раздавленная смородина. Ах, если бы мне твой рост, твой нос луковицей! Твой истинно русский нос, твое великолепное курносое национальное украшение!.. За таким носом пойдут без оглядки.
И опять на утюжки опрокинулся чайник, и снова в душном паре потонули базедовые глаза — уже не хихикающие: тоскующие.
— Уходи! Уходи! — И толкал Лесничего к двери. Лесничий, недоумевая, упирался.
— Да что ты… Да что ты… — смущенно бормотал он, конфузливо, а уже плечами поводил — грудь колесом — и уже ноздри ширил, раздувал, точно по тропам запутанным вынюхивал дым костерный и — сквозь запах смолистый, вековечный — запашок людской, краткоденный.
В обед Зина Киркова потребовала вторичного собрания, подав Антону заявление: «Настаиваю, чтоб наше решение было пересмотрено. Сегодня „Красно-Селимские Известия“ сообщают, что в Испании кресчендо нарастает анархистское движение. Бессмысленно умирать тут, когда мы там нужнее, как активные единицы».
— Никаких собраний! — вопил Васенька, и точно на цирковых ходулях, шагал, трехаршинный, островерхий, по комнатам, сотрясая зеркала, в дрожь кидая оголенных, пришибленных кукол. — Решено — так решено. Мы сражаемся, мы не сдаем позиций. Стыдно на попятный.
— Я обожаю испанок, — сказал Соломон. — На собрание! На собрание!
У себя в комнате Лесничий ладил дорожный мешок — побегут, завьются, помчатся, понесутся зеленые дорожки, зашумит, закачается, загудит чащоба лесная — матерь родная, матерь ничья и всех.
— Кто идет?
— Лесничий.
— Пароль?
— Вольница.
— Проходи! — Коня водком, лесом да лесом, шалыгой по коню «айда!», не конь, а сущая шишига, пена, храп — и полем, и степью, все напрямик да напрямик — птицей, вольной волей, волей неизбывной.
Из рук выпала на полстежке толстая игла: Лесничий загляделся, улыбаясь, а улыбка в бороде, точно луч ранний в хвойной гуще.
IVДнем дважды Антон навестил лилипута.
В первый раз молча постоял перед ним, только оглядел его пытливо, точно мерку снимал; лилипут одернул сюртучок, дрожали ножки в крохотных брючках; а во второй — принес поесть.
Егорушка насупился и отвел тарелку.
— Ешь, — предложил Антон и взял его за плечо.
Лилипут дернулся и повалился на тюфячок; стариковский, под реденькими волосами, бледно-розовый затылок, шевелясь, замирал постепенно.