— Конечно, Янек, конечно. Я слушаю, слушаю.
Шубка застегнута, на все пуговицы.
— Будьте там в двенадцать.
— Хорошо, Янек.
— Я вас встречу у входа.
— Хорошо, Янек.
Янек встает, — вот уйдет сейчас, на банкете не перекинуться о своем, утром двинется на север и…
— Янек!
— Ну!..
— Ничего, Янек. До вечера. Я управлюсь с Сизовым, не бойтесь. — И улыбнулась.
Янек знает: надо ненавидеть лирику, умирают тысячи Шелапугиных, сдирая коросту, на полях, на дорогах, в боях, под кустами — осторожно, стекло! — и надо, и надо все подчинить одному: губы свои, и слезы свои, и маленькую, маленькую свою жизнь — и уходить, приходить, появляться, исчезать.
И ушла — в который раз, доколе? За поворотом, на Крещатике, вспыхнули электрические шары, попарно прохаживались твердокаменные немецкие солдаты — шаги были отчетливы, размеренны, точно издали подчинялись барабанному счетчику, — в паштетных пиликали румынско-еврейские скрипки; по углам группками стояли молодые люди в кепках, в гетрах, не то сутенеры, не то авиаторы; еврейских торговок в разнос, продрогших, с сосульками под носом, вартовой гнал прочь; заняв полтротуара, победоносно выступал оселедец, презрев холод — колыхались концы широченного кушака, и сизели независимые, точно водянкой раздутые, шаровары. Мальчишки продавали газеты с именами вновь расстрелянных в Москве, с первыми телеграммами о беспорядках в Германии.
Глава седьмая
Повертев лавровый венок, Аркадий Аполлонович передал его супруге; маринист отдувался: легче девятый вал изображать — тряпичкой висел четвертый воротничок. Лавровый венок снова притаился под салфеткой: он кололся и нервировал профессоршу. В пятнадцатый раз зазвенела серебряная ложечка о председательский бокал:
— Дззиннь, дззиннь! — из-за стола поднимался Доня Зильберцвайг.
— За щуками плывут карасики, — громко проговорил Терентий Нилов и покачнулся. Рядом цыкнули; Терентий Нилов тянулся к соседнему столику, уже саркастически гримасничал рот:
— Кто цыкнул? Кто смел цыкнуть?
— Потише, я вас умоляю, — просила Ниночка Маркузова, пытаясь усадить его.
Нилов приложился к ручке:
— Хорошо, Нинет. Пусть цыкает жалкая бездарь. Но ты придешь?
— Тише, дайте слушать. Приду.
— И… Нинет… Со всеми фокусами?
— Ладно. Да замолчите же.
— Pardon, вы это кому? Нинет, и все штучки покажешь? Все способы?
— И от имени здравой социалистической мысли, не кидающейся безрассудно в темные провалы утопических бессмысленных мечтаний, позвольте мне, дорогой глубокоуважаемый Аркадий Аполлонович, в этот исторический час общего фронта прогресса и ума, собирания всего культурного и честного в России протянуть вам руку.
Отпрянули стулья, чуфыкали столики, тиликали рюмочки — все вставали: Аркадий Аполлонович целовал Доню.
— Горько! — крикнул Терентий Нилов и взмыл тарелку — золотой ободок заплясал перед бездной, Ниночка Маркузова от злобы хрустнула пальчиками, маринист, срываясь с места, бежал на подмогу пожарным — тушить опасный участок, но уже выплывала из дверей благоухающая двухаршинная стерлядь, умиротворяя, сея порядок, благочиние; от сверкающего блюда, похожего на ладью — от сосуда светозарного, лились благословляющие лучи; под лучами набожно сникли головы, плечи, прически, проборы; пронесся молитвенный шелест салфеток. Поэт-мистик (номер первый), получив свою порцию, прикрыл ее ладонями, откинулся на спинку стула и к потолку вознес экстатически млеющие глаза; на воротник, густо осыпанный перхотью, упали жиденькие великопостные белокурые косички; иисусистая бородка заколыхалась в трансе:
— Стерлядь!.. Русская стерлядь!.. Я вижу… Я вижу…
— Слушайте!
— Слушайте!
— Будьте любезны, вот эту бутылочку.
— Ради бога, пожалуйста.
— Слушайте! Тише!..
— Я вижу русские реки… Воды чистые… водоемы благостные. Я вижу смиренных рыбаков… В смирении сила твоя, Русь, неопалимая купина моя… Я слышу благовест вечерний… Плещутся волны речные — голубицы ясные… Странник седенький, из ковшика маленького, берестяного, кропит поля твои, благословляет руки твои… И подплывают в радости рыбы светлые, и из гнезд своих вылетают птицы ласковые. Я вижу…
— Анна, как это прекрасно!
— Лиза, надо пригласить его к нам.
— Слушайте!
— Слушайте!
— Я вижу…
Вторично умирала стерлядь, в растерзанном хвосте одиноко торчала забытая вилка.
После рябчиков пили за профессуру, за московскую alma mater, за питерскую, за казанскую.
— Выпьем еще за одну мать, — тянулся Терентий Нилов с бокалом к маринисту.