Константин Станюкович
Человек за бортом
I
Жара тропического дня начинала спадать. Солнце медленно катилось по горизонту.
Подгоняемый нежным пассатом[1], клипер[2] нес всю парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану, делая в час узлов[3] по семи. Пусто кругом: ни паруса, ни дымка на горизонте! Куда ни взглянешь, все та же безбрежная водная равнина, слегка волнующаяся и рокочущая каким-то таинственным гулом, окаймленная со всех сторон прозрачной синевой безоблачного купола. Воздух мягок и прозрачен, от океана несет здоровым морским запахом.
Пусто кругом.
Изредка разве блеснет под лучами солнца яркой чешуйкой, словно золотом, перепрыгивающая летучая рыбка, высоко в воздухе прореет белый альбатрос[4], торопливо пронесется над водой маленькая петрель[5], спешащая к далекому африканскому берегу, раздастся шум водяной струи, выпускаемой китом, и опять ни одного живого существа вокруг. Океан да небо, небо да океан — оба спокойные, ласковые, улыбающиеся.
— Дозвольте, ваше благородие, песенникам песни петь, — спросил вахтенный унтер-офицер, подходя к офицеру, лениво шагающему по мостику.
Офицер утвердительно кивнул головой, и через минуту стройные звуки деревенской песни, полной шири и грусти, разлились среди океана.
Довольные, что после дневной истомы наступила прохлада, матросы толпятся на баке, слушая песенников. Завзятые любители, особенно из старых матросов, обступив певцов тесным кружком, слушают сосредоточенно и серьезно, и на многих загорелых, обветрившихся лицах светится безмолвный восторг.
Подавшийся вперед широкоплечий сутулый старик, Лаврентьич, матрос с жилистыми просмоленными руками, без пальца на одной руке, давно оторванного марс-фалом[6], и цепкими, слегка вывернутыми ногами, слушая песни, словно замер в какой-то истоме. Его морщинистое лицо с красно-сизым, как слива, носом и щетинистыми усами, — обыкновенно сердитое, точно Лаврентьич чем-то недоволен, — смотрит теперь необыкновенно кротко. Некоторые матросы тихонько подтягивают, другие, рассевшись по кучкам, вполголоса разговаривают, выражая по временам одобрение то улыбкой, то восклицанием.
И в самом деле, хорошо поют наши песенники! Голоса в хоре подобрались все молодые, свежие и чистые и спелись отлично. Особенно приводил всех в восторг бархатный тенорок подголоска Шутикова. Этот голос выделялся среди хора своей красотой, забираясь в самую душу чарующей искренностью и теплотой выражения.
— За самое нутро хватает, подлец! — говорили про подголоска матросы.
Песня лилась за песнею, напоминая матросам, среди тепла и блеска тропиков, далекую родину с ее снегами и морозами, полями, лесами и черными избами, с ее близкими сердцу бездольем и убожеством…
— Вали плясовую, ребята!
Хор грянул веселую плясовую. Тенорок Шутикова так и заливался, так и звенел теперь удальством и весельем, вызывая невольную улыбку на лицах и заставляя даже солидных матросов поводить плечами и притопывать ногами.
Макарка, маленький бойкий молодой матросик, не выдержал и пошел отхватывать трепака под звуки залихватской песни, к удовольствию зрителей.
Наконец песни и пляска кончились. Когда Шутиков, сухощавый стройный чернявый матрос, вышел из круга и пошел курить к кадке[7], его провожали одобрительными замечаниями.
— И хорошо же ты поешь, ах, хорошо! — заметил растроганный Лаврентьич, покачивая головой.
— Ему бы подучиться, так хоть в оперу! — вставил молодой наш писарь Пуговкин, щеголявший хорошим обращением и изысканными выражениями.
Лаврентьич, не терпевший и презиравший «чиновников», как людей, по его мнению, совершенно бесполезных на судне, и считавший как бы долгом чести при всяком случае обрывать их, насупился, бросил сердитый взгляд на белокурого полнотелого смазливого писарька и сказал:
— Ты-то у нас опера!..
Среди матросов раздалось хихиканье.
— Да вы понимаете ли, что такое обозначает опера? — заметил сконфуженный писарек. — Эх, необразованный народ! — тихо проговорил он и благоразумно поспешил скрыться.
— Ишь, какой образованный! — презрительно пустил ему вслед Лаврентьич.
— То-то я и говорю, — начал он, помолчав и обращаясь к Шутикову: — важно ты поешь песни, Егорка…