– У тебя что-то есть?
– Четыре штуки, Клодетт.
– Ты ограбил небо, дорогой?
– Я напал на человека.
Ее улыбка озарилась внутренним светом – пугающе красивым. Она подняла голову и подергала связанными руками.
– Что это? – спросила она. То, что ударили человека, может быть, даже убили, не интересовало ее. Взглядом она молила о маленьком пакете в руках Боба.
– Новое средство. В четыре раза сильнее других.
– Я люблю тебя, – проговорила Клодетт. Восторг осветил ее лицо: – О Боб, еще ни один человек не любил тебя так… Ты знаешь, где шприц?
– Да. В твоей сумочке.
– Принеси его. Скорее, скорее… Мне кажется, у меня больше нет вен. Они все сгорели, просто сгорели…
Боб развернул сверток, в котором оказалась дешевая картонная коробочка, наполненная ватой, а в вате расположились, как четыре эмбриона, нуждающиеся в тепле, четыре стеклянные ампулы. Они были наполнены жидкостью, слегка маслянистой сверху, в том месте, где полагается отломить или отпилить горлышко ампулы.
Огромный, радужный мир, сконцентрированный в кубическом сантиметре яда.
Он присел перед ампулами, не прикасаясь к ним, а завороженно всматриваясь в них, как прорицательница в свой стеклянный шар.
– Дай мне что-нибудь! – вскрикнула Клодетт за его спиной. Он вздрогнул, взял ее сумку, вытащил из нее футляр со шприцем и иголками, вернулся к кушетке и сел рядом с Клодетт.
– Я так и буду оставаться? – спросила она. – Ты боишься, любимый?
– Я не знаю.
– Я животное, да?
Он покачал головой и развязал ее. Она задрала рукав, обследовала свой локтевой сгиб и нажала на вены, чтобы их лучше было видно.
– Внутривенно или внутримышечно? – спросила она.
– Я не знаю, Клодетт.
– Делай в вену, никогда не ошибешься. – Она засмеялась с истеричными нотками, перетянула резиновой трубкой левую руку повыше локтя, легла и протянула ему руку. – Ты пойдешь со мной?
– Куда?
Он поднял шприц, рука его дрожала. Боб рассчитывал обмануть ее и ввести только половину, а если яд не подействует так сильно, как расхваливал тот человек, дать вторую половину. Но она это увидела и ткнула его кулаком в спину:
– В тот мир, сокровище мое. Все вводи! Не обкрадывай меня, любимый плут!
– Но мы живем в этом мире, Клодетт.
– Это помойка, Боб! Поверь мне. Гигантская, зловонная помойка. Ты это поймешь, только если составишь мне компанию. Я дарю тебе одну дозу, любимый. Пойдем со мной, ты еще никогда не был так близок к небу…
– Я никогда не делал этого.
– Только один раз, только сегодня.
– Я засну.
– И будешь грезить. Ты будешь вслух рассказывать, что тебе пригрезилось. У меня раньше тоже так было. Это было умопомрачительно прекрасно… Включи свой магнитофон, а потом послушаешь, где ты был. Пошли…
Боб Баррайс насадил иголку, выдавил воздух из шприца и передал его Клодетт.
– Я не могу воткнуть иглу в твои вены, – глухо проговорил он. – Просто не могу, черт побери.
Она взяла из его рук яд, как реликвию, сжала левую руку в кулак и вонзила иглу.
– Магнитофон, любимый! – произнесла она. – Ты пренебрегаешь раем ради места на навозной куче! Боб, о Боб… не оставляй меня одну… мы больше не должны разлучаться…
Он достал магнитофон, подключил его, поставил микрофон на низкий столик с пепельницей, сел рядом с Клодетт в кресло и взял у нее шприц. Он не стал утруждать себя и менять иглу, просто снял ее, чтобы лучше вобрать вторую ампулу, снова насадил и подставил свою руку Клодетт. Она засучила ему рукав рубашки, поцеловала его вену, перевязала руку трубкой и вонзила иглу наискось в вену. Боб едва почувствовал укол… Медленно Клодетт выдавила жидкость.
Он отложил шприц в сторону, включил магнитофон и почувствовал разочарование. «Нас обманули, – подумал он. – Небеса не разверзлись. Я стал уличным грабителем понапрасну». Боб представлял себе, что действие должно наступить мгновенно, сразу после инъекции, как он не раз видел в кино и по телевизору… А теперь он сидел и ждал новых воплей Клодетт.
Она на удивление лежала спокойно, забравшись к спинке кушетки, достаточно широкой, чтобы принять и Боба.
– Иди ко мне… – сказала Клодетт. – Поближе. Я так счастлива…
– Ты что-нибудь чувствуешь? – спросил он с сомнением.
– Я люблю тебя, Боб… Ляг со мной…
Он послушался, растянулся рядом с ней, но она начала смеяться, с какими-то темными нотками, поднявшимися со дна азиатских глубин. Ее раскосые глаза засверкали. Он знал этот взрыв молний в ее глазах и снова поднялся. Потом Боб начал раздевать ее, осыпая поцелуями белое тело, и вдруг какая-то необыкновенная невесомость овладела им и унесла прочь, в скользкую стужу, такую же скользкую, как рука Клодетт, и в то же время такую же бархатистую, как ее волосы. Пошатываясь, он тоже разделся, снова лег рядом с ней, они тесно прижались друг к другу, прочувствовав все округлости и изгибы своих тел, и перестали слышать и видеть этот мир.
– Как хорошо… – прошептала она, почти целиком забравшись в него. – Как божественно прекрасно… а ты хотел оставить меня одну…
Внезапно сердце Боба взорвалось. Он был не в состоянии кричать, а может быть, он все-таки кричал, но не слышал себя… Подхваченный вихрем, он уносился в мглистую даль, а потом обрушивался вниз, в беспредельность… С распростертыми руками, в неописуемом восторге он парил, как гигантская птица, под солнцем, то падая камнем вниз, то взлетая вверх, в палящее золото, все ближе, ближе, пока его неизмеримо разросшиеся крылья не обняли солнце и не задушили свет…
У себя в гостиничном номере Чокки посмотрел на часы. Лундтхайм и Шуман спали пьяные, свесившись в креслах.
– Теперь он должен был бы ввести это себе, – равнодушно произнес Чокки. – Редко на кого так можно положиться, как на Клодетт.
На Канны опустилась ночь. Полная и круглая Луна висела над морем. В ней было что-то бутафорское, безвкусно красивое, но вместе с серебряными дорожками на волнах этот вид почти завораживал. Чокки стоял у окна, и ночная прохлада приятно освежала его разгоряченную кожу. За спиной храпели его друзья.
– Завтра все вместе возвращаемся в Эссен, – сказал он, хотя никто его не слышал. – Рейс – семь часов семнадцать минут, через Париж. Билеты уже у меня.
Через четыре дня пожарные и полиция взломали дверь в квартиру 89. Не отсутствие Боба Баррайса напугало соседей, а сладковатый запах, распространившийся на лестничной клетке и исходивший из-под его двери. Запах разложения, трупный яд.
Термометр показывал 31 градус в тени.
Вечерним самолетом в Канны прибыли Теодор Хаферкамп и Гельмут Хансен. Получив известие из префектуры полиции, доктор Дорлах сразу же взял на себя исполнение всех необходимых формальностей.
– Я полечу с тобой! – заявил дядя Теодор, когда Гельмут пришел попрощаться: – В конце концов, он Баррайс.
Хансен окинул взглядом черный костюм, парадный черный галстук, черную шляпу. Дворецкий стоял навытяжку возле черного кожаного дорожного чемодана. Даже заводской шофер, единственный пока проинформированный за пределами баррайсовского замка и давший торжественную клятву молчать, ждал в черной ливрее у «правительственной» машины, «кадиллака», который Хаферкамп использовал лишь в особых случаях.
– Траур? – медленно спросил Хансен. Хаферкамп покраснел.
– Нужно учиться, мой мальчик, всегда следовать твердым правилам игры, пока речь идет о чистых правилах. Их немного в жизни: рождение, свадьба, смерть… Помимо трех больших правил существует несколько маленьких: обними и поцелуй своего врага на смертном одре; произноси всегда ложь как правду; замечай все, но молчи обо всем; жена твоего противника – его самое уязвимое место и вежливость – ключ ко всем дверям. С этими премудростями тебе ничего не грозит. Сейчас мы осуществляем на практике одно из больших правил, предусмотренное на случай смерти. Мы привезем Баррайса домой так, как ему подобает: со всеми почестям ми.
– И ты даже прослезишься у его гроба?
– Сколько угодно. – Хаферкамп кивнул.