Хансен бросил взгляд на кушетку. На обивке были видны пятна трупной жидкости. Завтра кушетку увезут и сожгут… а сейчас она была еще действующим интерьером трагедии. Хансен представил два обнаженных тела, которые переплелись и сгорели, пока вращалась катушка…
Он зарядил магнитофонную ленту и нажал на кнопку.
Шуршание. Шаги. Возня. Звон. Потом голос – облеченный в слова неодолимый соблазн:
– Иди ко мне. Поближе. Я так счастлива…
Клодетт. Это должна быть Клодетт. Хансен втянул голову в плечи, его вдруг зазнобило. «Я так счастлива…» А смерть уже кружит над ней.
Он вздрогнул. Совсем рядом, как будто он стоял за его спиной, раздался голос Боба:
– Ты что-нибудь чувствуешь?
– Я люблю тебя, Боб… Ляг со мной…
Тишина, шуршание, скрип пружин. Вот он лег. Хансен подался вперед, неотрывно всматриваясь в трупные пятна на обивке.
– Как хорошо… – Это Клодетт. Голос мечтательный, парящий, как звучание арфы. – Как божественно прекрасно… а ты хотел оставить меня одну.
«Он не хотел колоться, – пронзила Хансена мысль. – Она уговорила его. Я это предчувствовал и сказал ему, пообщавшись с Клодетт десять минут: „Ты не сможешь излечить ее, – говорил я ему тогда. – Наоборот, она увлечет тебя за собой!“ А у него был лишь один аргумент: „Я люблю ее, Гельмут! Она стала целью всей моей жизни“.
Снова тишина. Дыхание. Вздохи. Потом стон, глухой, животный, скорее крик. Голос Боба, испуганный и все же восторженный:
– О небо! Небо! Клодетт… что это? Я лечу прямо в солнце… в солнце… в середину солнца…
Ответ Клодетт, неразборчивый лепет, бессвязные обрывки слов – и снова Боб, в эйфории, от которой Хансена мороз пробрал по коже.
– Этот мир – как стекло. Шар из голубого стекла, и люди тоже стеклянные, я могу заглянуть внутрь, где пылает огонь. Ты знала, что Земля внутри так же пронизана артериями, как человек? Что у нее тоже есть кровообращение? Только эта кровь – раскаленная лава, а сердце – ядро магмы в глубине. А так все похоже… да, Земля тоже дышит. Она дышит! Я вижу, как она вздымается, как сокращается, как ее огненная кровь переливается по тысячам артерий, и на этом гигантском стеклянном теле ползают крошечные человечки, пронизанные малюсенькими артериями. Но у них есть мозг… фантастика! Земля имеет кровообращение и артерии, она дышит, и сердце ее бьется, но у нее нет мозга! Как бы все выглядело, если бы у нее был мозг!..
Голос слабел… превращался в неразборчивое бормотание… блуждал в отзвуках смеха и стона… затихал, медленно умирал, становясь все слабее, и вот уже только хрип, звучащий как барабанная дробь.
Трататата… трататата… переход в вечность…
Потом тишина… Лента продолжала крутиться беззвучно, и только после бесконечно долгой минуты тихое падение. И затем окончательная тишина… Ледяное дыхание пустоты…
Хансен остановил кассету, закрыл глаза руками и заплакал. Он не убрал их, когда чья-то рука коснулась его плеча.
– Я все слышал, – проговорил Хаферкамп. – Я пошел за тобой, Гельмут. Ты прав… на войне умирают иначе. Но одно скажу тебе точно: даже ты не смог бы уже спасти Боба. Трижды вырывать одного человека из тисков смерти – такого не бывает. Он сам себя сжег… мы это всегда знали. Одни обливают себя бензином, другие прожигают жизнь… Одними восхищаются, других изгоняют. В сущности, и те и другие – отчаявшиеся люди… а почему?
– Потому, что они не знакомы с премудростями Теодора Хаферкампа… – с горечью произнес Хансен. Он встал, прижал к себе катушку с пленкой и, как в сомнамбулическом трансе, вышел из квартиры.
Через полгода на могиле Роберта Баррайса во Вреденхаузене появился большой памятник. Его спроектировал дюссельдорфский скульптор, профессор Шобс, и высек в своей мастерской из белого каррарского мрамора: ангел поднимает с земли молодого человека, чтобы отнести его в рай.
Быть может, это отдавало пошлостью, но Хаферкампу понравилось, и профессор Шобс получил королевский гонорар. Жителей Вреденхаузена мраморный ангел привел в изумление, и по воскресеньям они тянулись на кладбище, чтобы полюбоваться могилой Боба Баррайса. Постепенно памятник стал излюбленным местом прогулок горожан.
Большего Хаферкамп и не желал. Он даже приказал соорудить скамейки вокруг ангела, и вскоре повелось, что вреденхаузенские старики отдыхали здесь летом, читали газету и вязали. Имя «Баррайс» было у всех перед глазами, в сердце, на устах… с колыбели и до могилы, в буквальном смысле.
Осенью следующего года Гельмут Хансен покинул предприятия. Хаферкамп не возражал… взаимное доверие основательно пошатнулось.
– Два различных мира всегда перемалывают друг друга, – сказал Хаферкамп на прощание.
Употребив все свои связи, он позаботился о том, чтобы в немецкой индустрии для Хансена не нашлось приемлемого места. Когда молодому менеджеру поступило предложение от одного из американских концернов и он собрался в Миннесоту, Хаферкамп вздохнул с явным облегчением. Постоянное напоминание должно было рассеяться в бескрайних прериях. Теперь оставался воистину один наследник Баррайсов, даже если ему было 65 лет. Никогда не поздно занять золотое кресло.
– Завоевывай Америку своими идеями… Во Вреденхаузене еще в тысяча триста двадцать седьмом году останавливался ганзейский обоз и варил себе суп на костре из наших дров. С тех пор здесь так заведено: существует господин и его народ. Понимаешь ли ты это, Гельмут?
– Нет! – Хансен посмотрел на Хаферкампа как на абсолютно чужого человека. Он и был ему чужим, сейчас он это твердо осознал. Он не Баррайс. И никогда не был им, хотя его и долго дрессировали. – Я лишь понимаю, что ты изжил себя! Ты стал ископаемым!
– Может быть. – Хаферкамп криво усмехнулся. Он был слишком ленив, чтобы сейчас, расставаясь навсегда, спорить с таким идеалистом, как Хансен. – И почему ты вообще едешь в Америку? Не было бы логичнее отправиться тебе в Москву?
– Может, и так. И из Миннесоты можно полететь в Сибирь. Одно могу сказать, Теодор Хаферкамп: все вы сеете в прогнившую землю. Лицемерие никогда не было хорошим удобрением.
– Заблуждаешься! – Хаферкамп хрипло рассмеялся. Ему было приятно нанести Хансену на прощание этот удар. – Я знаю один институт (никаких имен, дорогой Тео!), который вот уже почти две тысячи лет живет только за счет лицемерия! Баррайсы существуют четыре поколения, так что у нас впереди еще много времени, чтобы устареть.
Окажется ли он прав?
Сегодня белый ангел все еще стоит на могиле, и местные пенсионеры греются вокруг него на солнце.
Лишь в семи метрах от него находится другая могила – запущенная, без имени, обнесенная буковой изгородью. Когда спрашивают, кто здесь похоронен, в ответ пожимают плечами. Лишь несколько стариков знают: это Рената Петерс, няня Боба Баррайса. Да, та сумасшедшая, которая тогда сиганула с эстакады. Ни с того ни с сего. Старая дева – наверное, поэтому. С ними бывает всякое.
Вреденхаузен праздновал рождение двадцатитысячного жителя.
Баррайсовские заводы строили новые гигантские корпуса.
Электронное устройство для целенаведения принесло бешеные доходы.
Теодор Хаферкамп получил за заслуги федеральный крест I степени.
В первый день Рождества он умер, скоропостижно, во время обеда, в середине рассказа о временах своей молодости, когда снег во Вреденхаузене достигал двухметровой высоты… Он опрокинулся со стула, задел при падении салфетку, оказавшуюся на его лице, будто он скрывал свою голову от суда, ожидавшего его.
Через час Матильда Баррайс, последняя представительница династии, мнения которой никто никогда не спрашивал и которая могла только плакать, телеграфировала в Миннесоту:
«Гельмут, возвращайся немедленно…»
И Гельмут Хансен приехал.
Когда он переступил порог баррайсовского замка, он был другим человеком, закаленным суровым воздухом американского бизнеса. Это было видно по нему, и Вреденхаузен вздохнул.
Явился человек-землетрясение…