Сорочье перо, черное, с зеленым отливом, которое она нашла на дороге и укрепила на стене в прихожей. Гуляя, она всегда возвращалась домой либо с маленьким букетом лесных цветов, либо с узорным камушком, либо с затейливым сучком. В ней жило суеверное, языческое стремление запечатлеть исчезнувшее мгновение, недаром ее любимым стихотворением Пушкина было: «Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я».
В буфете большие фарфоровые кружки, с петухами, рыбами, золотыми подсолнухами, которые она купила для внуков, когда те наезжали в гости. Усаживала их за стол, извлекала кулечек с конфетами и смотрела, как внуки пьют чай, шалят, отбирают другу друга конфеты. И по сей день в буфете сохранился пакетик с «Белочками», «Коровками», «Мишками». И кружка с большим красным маком, которую она склеила, когда внук уронил ее и разбил.
На камине агатовый подсвечник с розовым оплывшим воском, оставшимся с Нового года, последнего, когда они собрались всей семьей. Дети, внуки, мерцающая пахучая елка. И жена, уже тяжело больная, вышла в нарядном платье, подняла бокал с золотистыми пузырями шампанского, и все тянулись к ней, чокались, улыбались, тайно прощались.
В ванной, на подзеркальнике, ее гребень, который он боялся тронуть, не мог убрать. И когда смотрел в зеркало на свое худое, заострившееся, с волчьими чертами лицо, вдруг в серебристом зеркальном дыму, у него за спиной, возникало ее лицо, прекрасное и любимое, которое оставалось с ним рядом многие десятилетия и теперь не хотело его покидать.
В прихожей, на вешалке, висела ее замшевая поношенная куртка с костяными пуговицами, которую она накидывала на плечи, отправляясь гулять. Сидела в ней в беседке, глядя, как гаснет в березах заря, и он исподволь наблюдал за ней из окна, отрываясь от книги, не улавливая момента, когда она покидала беседку. Узорные столбики, пустая скамейка, малиновое облачко в ветках березы.
Садовников ходил по дому, и ему казалось, что здесь присутствует невидимка, и он боялся задеть в сумерках мягкое плечо жены, тронуть ткань ее невидимого платья.
Позвонил старший сын. Спросил о самочувствии, рассказал какой-то пустяк. Дети, оба сына и дочь, звонили по нескольку раз в день, наведывались, тормошили, полагая, что этими звонками и визитами отнимают его у липучей тоски. Он был благодарен детям, не подавал вида, что тяготится опекой, странно дорожа этой болью и не проходящей тоской, которая соединяла его с женой. Лишившись матери, дети горевали, но их горе было не таким, как его. Их отсекли от ствола, как отсекают ветви. А он, муж, потерявший жену, был половиной разрубленного надвое ствола, который расщепили вдоль крепких волокон. И одну половину унесли, и он утратил свою целостность и мощь. Напоминал расколотое молнией дерево, потерявшее половину кроны.
Все месяцы, прошедшие после смерти жены, Садовников почти не заглядывал в комнату, где случилась эта смерть. Держал дверь закрытой, словно не выпускал из комнаты таившееся в ней, остановленное смертью время, боясь, что оно вырвется и опрокинет его страшным ударом. Все, что случилось в ту ночь, все его предчувствия, ожидания, моления, неумолимое приближение несчастья, все страдания жены, ее последний мучительный вздох, — все было заперто в комнате, существовало за дверью. И теперь, стоя перед дверью, он боялся ее открыть, пугаясь встречи с безымянной тенью, с той ночью, среди которой жена доживала свои последние, мучительные минуты.
Отворил дверь и почувствовал едва ощутимый хлопок ветра. Это застывшее в комнате время прянуло наружу, соединяясь с бесконечным временем, которое подхватило и умчало ту ночь, растворило ее среди бесчисленных дней и ночей.
Зажег свет. Озарились стены, шкаф, кровать под покрывалом, на которой умерла жена. И множество запахов заструилось, потекло, и каждый, не сливаясь с другим, говорил о жене. Еще пахло лекарствами и последней мукой, которую безуспешно старались облегчить врачи. Церковным елеем, воском и лампадным маслом, — батюшка из соседнего храма приходил соборовать жену, и ее комната была полна синего кадильного дыма, в ее изголовье горели тонкие свечи и светилась масляным огоньком рубиновая лампада, которая после смерти жены погасла и больше не зажигалась. Тонкими духами нежно и беззащитно благоухал бирюзовый платок, сложенный аккуратно и бережно. И еще засохшая ветка березы, с праздника Троицы.