Мы дошли до театра и купили два билета на «Чорта и Бабу».
– Ну и название, – сказал я.
– А хотите по набережной спустимся? Там тихо, – сказала Лида.
В сумерках мы гуляли по совсем пустынным кварталам южнее гостиницы. Там были сплошь обветшалые двухэтажные дома с вычурными резными наличниками и заколоченными снаружи мезонинами. В некоторых горели сквозь плотные занавески окна. Я то и дело смотрел на часы.
– Я вас задерживаю?
– Нет, зачем. Поздно ночью у меня тайное дельце неподалеку. Времени – вагон. Только я нервный и все забываю, который час.
– А в понедельник можно будет с вами опять в кафе посидеть?
– Это вряд ли. В понедельник мы, наверное, вообще не встретимся. Завтра утром приезжает комендант, и наша работа тут заканчивается.
Лида остановилась и прихватила рукой в варежке ствол деревца.
– Как же так?
Я не знал, что ей ответить, и только смотрел, как брови перемещаются по ее лицу.
– Что-то я запуталась. Охо-хо. Извините. Это я от застенчивости буйная. С непривычки все, – она хмурилась и улыбалась одновременно. – У меня, знаете, тут совсем нет друзей. И даже приятелей нет. А подумаешь, так и дома не было никогда. Родители старались держать подальше от школы, а с людьми, ну, нашего круга, общаться боялись. Так что я просто одна росла. Вот с вами познакомилась.
– Я не считаю вас буйной, – я не улыбался, ничего, и говорил так серьезно, как только мог.
Она одними губами сказала «спасибо». Меня бросило в жар. Я поулыбался ей, надеясь только, что в темноте не видно толком моего лица, и похлопал по руке.
– Расскажу вам в обмен тоже детское воспоминание. Хотите?
Она покивала. Во рту у меня пересохло, и я не знаю, почему, ровным голосом заговорил:
– Меня лет до 12 мать укладывала днем спать. Не помню, как было, когда отец был жив, но почему-то после его смерти это превратилось в настоящее мучение. Мать целовала меня в лоб и сидела рядом на краю кровати, пока я не засну. А потом уходила, понятно. Каждый раз, когда я просыпался, я физически, я не преувеличиваю, каждым мускулом чувствовал такую сильную, как сказать, тоску одиночества, что не мог встать какое-то время, как бы ни старался. Боль эта не утихала, даже если я слышал, что мать в соседней комнате за стеной вяжет или листает книжку. Или возится на кухне. Или из-за закрытых дверей говорит по телефону. Понимаете, что я говорю?
Она беззвучно сказала «да». Я облизал губы.
– Я наконец находил через какое-то время в себе силы подняться, но когда подходил к матери, испытывал ужасно сильный прилив чувства стыда за то, что она меня приветствовала спокойно, весело и совершенно не разделяя моих мучений. Она даже не видела, что я мучения испытываю, а если видела, никак не связывала их со сном или собой. Чего я мучался? И сейчас не могу сказать, а вот до сих пор помню.
Лида, не глядя на меня, спросила, где моя мать сейчас.
– Она умерла. Довольно давно.
Мы какое-то время шли молча по неизвестной мне темной и кривой улочке. Ноги утопали в размешанном телегами и машинами и оттого только еще более вязком снегу. Я не заметил, как мы пришли, и чуть не наскочил на обернувшуюся ко мне Волочанинову. Было тихо, только уютно кудахтали куры за забором. Лида замерла и вдруг прижалась к моим губам своими. Затем она отпрянула, ничего не говоря, словно проверяя, что будет дальше. Она как будто дрожала, от холода, что ли. Я потянулся к ее губам, но тут оказалось, что в темноте не до конца ясно представляю, как соотносится ее рост и мой, и ткнулся куда-то в нежную прохладную щеку. Лида прошептала:
– Да ты целоваться, что ли, не умеешь?
– Больно ты умеешь, – ответил я и сгреб ее в объятья так сильно, как только смог.
Она прихватила ладонями ворот моего пальто, я обнял ее, и мы простояли, целуясь, с минуту или больше. Потом она отстранилась и не своим голосом спросила, не хочу ли я подняться к ней в квартиру. Я почему-то только подумал, что спать на старом тесном диване Туровского все равно больше нет никаких сил.
10.
Я шел и вспоминал вопрос, который Туровский задал мне утром. Он сказал: «У вас, простите, подштанники теплые?» Он был старый и мудрый человек, он отлично знал жизнь. Мои подштанники не были теплыми, я мерз, как собака.
Комендантский час уже начался, и меня дважды останавливали патрули. Каждый раз, когда солдаты, склонившись над фонариком, изучали мои бумаги, я представлял, как у них за спиной кто-то тащит через плечо придушенного Брандта, шаркая ногами и то и дело роняя тело в грязь. Хотелось надавать оплеух, но как раз, когда кулаки начинали чесаться, солдаты козыряли и уходили прочь.