Выбрать главу

Янович выпил еще. Я пригубил из своего стакана. Пить самогон было совершенно невозможно, и я, как киноактер, стал небрежно крутить стакан в руках. За пять минут расплескал где-то треть.

– Хотел у вас спросить. А если учебники у меня лежат, по чему же дети сейчас учатся.

– Ну, по чему-то учатся. А нет, так и лучше даже.

Какой-то мужчина поднял в сторону Яновича стакан, Янович тоже свой поднял, оба выпили.

– Как вам в бегах?

– Чего?

– «В бегах». Ну пьеса новая. Не видели? Ну даете, а еще городской. Я каждый раз, как в городе бываю, обязательно на все новое иду.

Наконец подали еду: на огромной сковороде в жиру плавали рыба и картошка. К этому были домашний ржаной хлеб и пирожки. Из-за табака я вообще не слышал запаха с кухни и, увидев еду, чуть не подавился слюной. Янович от удовольствия насвистел веселенькую мелодию с каким-то мастеровитым щегольством. В наше время никогда не знаешь, где встретишь высокое искусство. Случается, что и в пивной.

Я взмахнул стаканом в сторону челюсти, но он оказался пустой, и я только стукнул стеклом себя по зубам. Янович щелкнул пальцами, и женщина-колбаса подлила мне самогона. Я обжег себе глотку и немного успокоился.

– Хорошо у вас тут, – кивнул я ей. – Чисто. Вся грязь, видимо, утонула в местном волшебном жидком асфальте.

Женщина никак на это не отреагировала и принялась протирать стаканы. Эти стаканы следовало бы для начала помыть, а потом разбить и закопать, но я оставил это предложение при себе. Янович курил и бубнел, как провел отпуск.

С месяц назад он ездил в Ригу на оперу. Я осоловело глядел на его движущуюся в рассказе челюсть и думал, а когда в опере последний раз был Брандт? Старший. Младший, может, вообще не был. Но старший точно был. В каком году его выслали из Ленинграда? 36-м? Но ведь, может быть, это уже ссылка после пятилетнего срока. То есть в 31-м? Он успел сходить в театр между возвращением из лагеря и новой ссылкой? Или ему дали срок ссылки, еще когда он мотал срок в лагере, и он сразу из лагеря поехал в город, где ему шесть лет спустя проломят голову и скажут, что так и было? То есть году в 30-м вполне мог на оперу сходить. Я представил себе, как никогда мною не виданный Брандт выходит из ни разу мной не виданного оперного театра в Ленинграде. Сначала это тощая фигура его сына, потом – круглый усталый остов Туровского, потом – совершенно забывшийся с годами и оставшийся в воспоминаниях скорее жестами и тоном, чем чертами лица, усатый мужчина в пальтишке. Янович мог бы подойти к нему, раскроить череп, оттащить в дом и на глазах матери повесить на люстру. В сущности, он не сделал этого только потому, что по молодости был занят тогда другими делами. Мое сердце билось все сильнее, и с каждым ударом мне все сильнее хотелось выхватить пистолет и прямо тут выстрелить сукиному сыну в лицо. Жалко только, пистолета не было.

– Вы чего губы жуете? Невкусно?

Я оставил в покою закровившую губу.

– Про Ригу подумал. Вы сказали, вот я и вспомнил.

– Бывали там?

– Ага. Давно уже. Моего отца там убили. В самом начале революции, ничего такого.

Подвижное насмешливое лицо Яновича стало каменным. Он, глядя на грудь буфетчицы, пробубнел слова сочувствия.

– Ну что уж. Я совсем мелкий был. Но запомнил, потому что видел своими глазами. Отец вел меня куда-то, а мимо шли матросы – накрашенные, как клоуны, и шумные. Они стали задирать кого-то, отец сделал замечание им за каким-то чертом. Ну один из них его тут же и застрелил. Никакой сцены, как в фильмах, не было – он просто сполз по стене без сознания, а матросы просто пошли дальше. Наверное, они оглядывались или немного прибавили шагу на всякий случай, но это я не помню, или просто не видел. Я вас не утомил?

– Ловлю каждое слово.

– Да это все. Я помню, сидел какое-то время у как бы спящего, что было очень глупо посреди улицы, отца, а потом меня кто-то увел.

Не знаю, зачем я ему все это рассказал. Особенно учитывая, что в Риге я в жизни не был. Но когда рассказал, сердце вернулось к обычному ритму, кровь отлила от лица, и только подмышки были горячие и мокрые. Янович немного посидел над пустой уже тарелкой молча. Потом, опять оглянувшись, сказал:

– А как у вас, слуха музыкального совсем нет?

– Не знаю. А что?

– Так, к слову.

Сонная буфетчица подлила ему, немного поглядела на меня, а потом снова стала смотреть в приоткрытую дверь. За дверью громко заржала лошадь. Женщина тяжело вздохнула. Сидеть внутри дальше было совсем уже неприятно.

– Ну я пойду.

– До завтра.

Я кое-как расшаркался с совершенно не оценившими мою вежливость посетителями и вышел на улицу.

В горнице на скамье кемарил подросток-баянист. В жарко натопленной маленькой комнатке, на кровати, покрытой лоскутным одеялом, сидел уже знакомый мне с утра, но теперь голый немецкий солдат, а у печки, спиной к нему, стирала белье в лоханке старуха-хозяйка. Солдат внимательно, с интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену кусками и медленно сползала со стены, оставляя на ней мокрые полосы. Увидев меня, солдат смутился, а старуха обратилась ко мне: