Пить я после работы идти отказался.
– Ну все, все. Не надо таких взглядов.
– Да я ничего.
– Завтра раньше вас на службу приду, еще увидите.
Пацана я нашел снова в горнице. Он мучил гармонь и шмыгал носом. Я предложил ему за небольшую плату провести меня до того места, где ему передал записку тот, кто ее передал. Он отложил гармонь и сказал, что за двойную цену отведет меня прямо туда, где тот живет. За полчаса мы дошли до ближайшего хутора. Пацан пошел домой, к гармони, а я направился к ковыряющему зачем-то штакетники крестьянину.
– Здорово, отец. Я от волостного старшины.
Крестьянин с готовностью снял шапку.
– Где у вас тут, – я замялся за невозможностью сказать «диверсанты» и начал очень издалека давать определение слову, не называя его.
– Партизаны, что ли? Партизаны у старосты. Здеся.
Я подошел к дому. Постучал. За дверью какое-то время копошились, а потом сказали: «Открыто». Я вошел. Между ушами у меня как будто рванула граната, ноги стали ватные и тяжелые. Обернувшись, я попробовал что-то спросить у стоявшей за дверью темной фигуры, но в лицо мне почему-то прыгнул дощатый пол, в рот набилось обслюнявленого железа, и я перестал что-либо соображать.
2.
Воняющая мочой лестница в подвал, выщербленный от времени тротуар, кляксы голубиного помета на завитушках фасада – ничего не видел и не помню. Помню совершенно черный подъезд старого, дореволюционного еще дома. Парадное на ночь заперли, но черным ходом, согнувшись пополам, я все-таки попал внутрь. Поднялся, нашел дверь, сел ждать. Веко дрожало почему-то. Через час или сколько пришла едва видная тень, женщина. Стояла в темноте, на лестнице. Снизу вверх:
– Плачешь, что ли? Ты ко мне?
– Почему таблички нет.
– Какой таблички?
– По закону на дверях надо вешать, если с желтым билетом.
– Так я портниха.
– Понятно, что портниха, раз с желтым билетом.
– Ну-ну. А ты из жилконторы, что ли? Вставай давай, полицию еще соседи вызовут.
– Не из жилконторы.
– Да я вижу. Заходи, вечно открытой дверь держать, что ли.
– Не из жилконторы. Просто закон есть.
– А деньги у тебя есть?
Она уже и разделась наполовину, хотя я только дверь закрыл.
– Есть. Но про другое надо.
– Чего?
– Про другое, можешь одеться опять.
Накрашенная, уставшая, как-то неправдоподобно непривлекательная женщина смерила меня глазами, словно проверяя, насколько дикой будет просьба. Я описал Яновича, каким на удивление ясно рассмотрел и запомнил его, увидев всего раз в февральском кафе.
– Свистел? Ну помню. А фамилию откуда мне знать.
Я уселся рядом с ней на диван и стал читать с бумажки Брандта имена-отчества, пока не всплыло нужное.
– Точно?
– Ну да. Он часто заходит. А ты кто вообще? Из службы порядка?
– Ага.
Я дал ей денег и пошел в ратушу.
Черный ход все так же был не заперт. Я открыл кабинет бургомистра своим ключом, защелкнул замок изнутри. Уселся в кресло под портретом Гитлера, левее распятия с зацелованным Христом. Веко уже не дрожало. Когда бургомистр вошел, я с порога перешел к делу:
– Слушайте, выдайте мне документ какой-нибудь. Я в бегах.
Бургомистр сразу вспотел, но, как я скоро понял, не от того, что мое присутствие в кабинете представляло для него опасность, а потому, что ему было неловко, что никаких таких документов ему выдавать не дозволяется.
– Знаете что, у меня есть пустые бланки «Издательства школьных учебников и литературы для молодежи». Только что из Минска пачку привез. Давайте один вам оформим?
Я вздохнул.
– Валяйте. Только тогда уж вы мне про запас парочку дайте.
– Как можно, это все подотчетное.
Я выхватил у него три книжечки из рук и сунул за пазуху.
– Ну ставьте свои печати пока в этой. Только уж не на железную дорогу, пожалуйста. Там, я слышал, за опоздания розгами порят.
Он уселся за стол и принялся ровным прилежным почерком заполнять графы, сверяясь с образцом, а параллельно, совершенно не сбиваясь, стал учить меня жизни.
– Вы учудили что-то совсем, знаете уж. Надо не так бороться, посмотрите сами, – и он начал рассказывать как собственную и будто бы тщательно обдуманную, а на самом деле каким-то гимназическим учителем или мелким польским политиканом из провинциалов навязанную мысль, как надо обустраивать свою жизнь, чтобы решительно всем утереть нос. Он говорил громко, язвительно парировал несуразные, кем-то в его голове выдвинутые возражения, передразнивал вымышленных оппонентов и всем видом показывал, что все обдумал крепко и наперед.
Я, неспавши, с немного дрожащими от перенапряжения и голода конечностями, смотрел на него и утешался, что все-таки, кажется, оцениваю свое положение чуть адекватнее этого румяного болвана. Кто-то ему сказал, где-то ему привиделось, что он станет звездой политики и станет, просто надев мундир, получив место и возглавив молодежную организацию, вроде той, где сам возмужал, и вот он, раз решив, что внутреннее – это то же самое, что внешнее, стоит в перекошенной холстине с пуговицами, ничем не управляющий пионервожатый, не понимающий, что когда в город придут советы, его карьера кончится на ближайшем фонаре.