– А что же Брандт-старший? Про него что-нибудь помните?
– Конечно, помню. Помню, он и меня тащил танцевать: «Извините Лидия Михална, что без галстука».А я не Михална. Я Кирилловна. А потом гуся ели – у них был, представьте себе, гусь с ножками в бумажных розеточках. А к чаю был лимон.
Я рассказал ей, как сам провел рождество. Слушая, она приоткрывала рот, как будто набирая дыхание для ответа, которого все-таки не произносила, и активно кивала даже таким репликам, которые никакой особой реакции от нее не требовали. У нее было не слишком красивое, но свежее и румяное лицо, на которое было приятно смотреть.
– Вы меня дальше не провожайте. Мне все равно еще в магазин зайти надо. А живу я через дорогу.
– Ну если через дорогу, тогда ладно. Покажите только, в какую сторону мне идти в гостиницу.
Она показала. Мы неловко пожали друг другу руки, и, оборачиваясь, чтобы уходить, Волочанинова чуть не сбила двух тощих солдат, кажется, ровно тех же самых, каких я видел днем. Они шли с новенькими непочатыми буханками хлеба в руках и молча таращили на нас глаза. Волочанинова сделала уже пару шагов, но снова обернулась и спросила:
– Стойте! Последний вопрос. А что вы говорили тогда в столовой по-польски?
– Я сказал, что меня зовут Яцек и я забыл в этом кармане синюю корову. А вы что сказали по-французски?
Она покачалась на месте и сказала:
– Не скажу.
Я поулыбался непонятно чему, как осел, еще с минуту, когда Лида уже ушла. Опять пошел снег, ногам было холодно и сыро.
5.
При советах в помещении гостиницы располагалось какое-то учреждение. В начале войны учреждение то ли эвакуировалось, то ли разбежалось, и поэтому немцы решили снова сделать в здании гостиницу. За стойкой встал сонный сутулый дед в дореволюционной еще, хранившейся все эти годы в его или чьем-то чужом сундуке форме. В расчищенном от плакатов и перегородочек маленьком фойе постелили ковер и поместили два глубоких протертых кресла и даже лакированный столик. Во всех номерах поселились немецкие офицеры, находящиеся в ожидании нового назначения, а перед крыльцом разместились курсирующие до вокзала мальчишки-извозчики с санками и матерными частушками.
Портье сказал, что старик уже в номере. Я поднялся на второй этаж и постучал. Из-за двери донеслось «войдите». Я вошел. Старик лежал на неразложенной кровати в спальной рубашке и теплых домашних брюках, которые усердно возил с собой, сколько мы были знакомы, и перебирал убористо исписанные мелким, его собственным почерком листы.
– Добрый вечер. Вы спать, что ли, уже ложитесь?
– Ложусь, – ответил старик и продолжил черкать в листах.
Я огляделся по сторонам. Кто-то из нового начальства постарался воссоздать облик нормального номера: на полу было выцветшее малиновое сукно, на бог знает откуда взявшемся фальшивом камине стояли неидущие часы из поддельной бронзы, была даже ременная скамейка для чемоданов, в которую саквояж старика поставить было решительно невозможно, как его ни поворачивай. Поспевая за былыми стандартами шика, декораторы точно воссоздали интерьер провинциальной польской гостиницы из тех, что позанюханее. Лампа в номере была ужасно слабая, и старик, заметив, что я не разуваюсь, поручил раздобыть в нее лампочку посильнее.
Я спустился вниз и озвучил просьбу портье. Тот сначала пожал плечами, но, когда увидел, что это не произвело на меня никакого впечатления, куда-то вышел и вернулся уже с лампочкой. В фойе было накурено, а от самого портье пахло перегаром. Я вернулся в номер и вкрутил лампочку, потом спустился вернуть прежнюю портье, после чего с чувством, как от проделанной тяжелейшей работы, снял сапоги и уселся в продавленное кресло под единственным в номере окном.
– Я написал письмо в Смоленск, – объяснил свои листки старик.
Он сложил их, свернул пополам и сунул в конверт.
– Рассказывайте, что узнали.
Я подробно пересказал свои беседы с бургомистром и переводчицей. Старик слушал с безучастным видом и только удивленно поднял брови, когда дошло до рассказов о видах тканей.
– Какая-то дичь. Вы ничего не приукрашаете?
– Побойтесь бога.
– Это все из-за вашего пальто.
– Да, из-за него.
– Ну, шить не начал учить, и то хорошо.
Старику понравилась сплетня бургомистра насчет внутреннего расследования, начатого комендантом, – ровно об этом же ему на условиях абсолютной секретности рассказал в морге Туровский.