Наташа со шведом снова проскользнули мимо во вкрадчивом шаге фокстрота, и снова до Рюрика донеслись слова:
— Узнав о матче, я ходил с прошением к королю, чтобы пройти военную службу на год раньше. Иначе я не попал бы в вашу страну...
Наконец танец кончился, Наташа подошла к Рюрику и спросила шутливо:
— Ну, как мой кавалер?
Рюрик, продолжая сидеть в ленивой позе и курить сигарету, ответил в том же тоне:
— Красавец. Рост сто восемьдесят. Плечи... Плюс обещающий журналист...
— Нет, правда?
— Если существуют мужчины-манекенщики, то он из их числа. Очень приятно, что он носит этот театральный костюм непринуждённо и небрежно, как дешёвый спортивный пиджачок... А в общем, конечно, красив. Женщины почему-то не воспринимают таких парней всерьёз, так что я спокоен за себя. И не воображай, что девушки будут визжать и плакать от зависти к твоей удаче.
Наташа мстительно взъерошила ему волосы и тут же унеслась в вальсе с седым высоким мужчиной.
К Рюрику подошёл дядя Никита и, усевшись рядом, обдирая кожуру с апельсина, проговорил:
— Звонил сегодня художнику, который писал статью о тебе в «Физкультуре». Говорит, что твои вещи проигрывают в масле и в размере. Говорит, надо на мозаику переходить. Завтра Ванюшка отвезёт нас с тобой к нему. Учти, этот художник получил заказ на оформление нового стадиона. Просись к нему в бригаду.
Любуясь Наташей, Рюрик сказал задумчиво:
— О, дядя Никита, у меня столько замыслов... Если честно признаться, я сегодня днём открыл Наташино лицо для картины, которая до сих пор мне не удавалась.
О ПОЭТЕ, ВОИНЕ, ДРУГЕ
(Вместо послесловия)
Это стихотворение, недавно написанное, я посвятил своему товарищу, надеюсь — другу, солдату Великой Отечественной, поэту Борису Александровичу Порфирьеву.
Да, поэту, и вовсе не потому таковым его считаю, что в 1945 году в книге «Солдатские думы», которая вышла в Кирове, было напечатано несколько его стихотворений. Вскоре он обратился к прозе, стихотворные опыты остались эпизодом. Порфирьев поэт и по восприятию жизни, и по строчечной сути своих произведений. Его проза ритмически организованна, она пульсирует, его слово сдержанно, точно и выразительно: «Я зажёг спичку. В коробке осталось ещё две. Порох вспыхнул. Огонь охватил письмо. Письмо моей отрады. Лучинки загорелись. Я не давал им потухнуть и подбрасывал новые и — всё толще и толще. Они горели. Толстые лучинки начинали гореть. Весь костёр начинал гореть. Я смотрел, как пламя ласкалось к дровам, обтекало их, и вырывалось, и лизало боковые ледяные стенки, и по ним вновь побежали капельки, а пламя уже подбиралось к шинели...»
Иногда литераторы утверждают: «Моя биография — в моих книгах». Это верное утверждение нуждается всё-таки в уточнении. Биография того или иного человека вовсе не замыкается в его личном жизненном опыте, ибо каждый из нас, даже не отличающийся социальной активностью, живёт не под стеклянным колпаком. Если же у человека зоркий глаз и обнажённое сердце, то все и вся, происходящее рядом и за тридевять земель, так или иначе определяет его поступки, его позицию: «Это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем...»
И в книгах Порфирьева — его биография, биография поколения и времени, в котором жил и живёт писатель.
Мы познакомились в сорок седьмом, вскоре после того, как я демобилизовался, начал работать в «Кировской правде». Он вернулся в родные края раньше, из-за тяжёлого ранения на Ленинградском фронте. Ко времени нашей первой встречи в журнале «Огонёк» — издании популярном и престижном — были напечатаны его рассказы. Казалось, был повод возгордиться, ощутить себя мастером и среди местных, в большинстве своём начинающих авторов, толковать покровительственно, судить высокомерно. Но ни тогда, ни после и никогда в общении с товарищами, на семинарах молодых авторов, на встречах в сельском клубе или в Доме культуры он не выступал и не выступает в роли всезнающего, всех и вся поучающего. Он умеет не только сам говорить, но и других слушать, яканье ему чуждо, скромность его не показная, а естественная.