— Тять, а вот лошадь у тебя падет, не миновать в дворники: не накопил ведь на лошадь-то?
— Накопишь с вами! Авось не падет, успеем и накопить, ешь — да за дело: городские петухи, слышь, горланят…
И впрямь далеко по заре погудывали гудки.
Когда переезжали Москву-реку по деревянному волнистому мостику, край солнца так заиграл, что по воде пошла свежая солнечная кровь причудливыми завитушками.
Зиновей поглядел на лошадь и подумал:
«А лошадиная кровь светлее человечьей, безответная она, лошадь!»
Лошадь повела на него пронизанные солнцем большие глаза, и у Зиновея похолодело сердце: «Значит она, лошадь, чует, что я хочу!»
«Можно ведь, можно? — спрашивает он ее взглядом, — тебе ведь все равно нынче околеть, иль завтра, а мне из чумазея вылезть больно охота. Можно?!»
Глаза ее покорно потухли, и Зиновей увидел в этом согласие.
«Ладно, устрою так, что сразу отмучаешься!»
Всю дорогу он не хлестнул ее, все шел рядом и тепло поглядывал в спокойные глаза.
Отец ни о чем не догадывался, обегал он дорогу тропинками, подпрыгивал, сшибал кнутом лопухи и выпугивал из кустов птиц. Смешно трепыхалась его рваная поддевка, и папаха упорно валилась на удивленный вздернутый нос.
«А быть тебе дворником», — думает Зиновей.
Вот и город.
Трескотно и легко, как стрекозы, несутся навстречу велосипедисты по Петровскому парку. Тяжело громыхнул трамвай, и у Зиновея екнуло сердце: лошадь на него поглядела!
Но решение его твердо и отчетливо, и спокойно выбирает он удобное для этого место. Он даже не взволнован, отпускает уголь по всем правилам, — насыпая не утряхивая, когда зевнут, — не домеривая, копейку сдачи не находя. Отец весь отдается любимому пенью.
— Угли… угли, а вот углей!
Вот крутой спуск с горы, раскачиваясь и виляя от неудержимого бега, летит «Б».
— Только ты и покричал, — озорно решает Зиновей, и, когда мелькает испуганное лицо вагоновожатого, он ловко вгоняет лошадь под железную красную грудь трамвая.
Что-то хлипнуло, брызнуло, страшно затрещала колымага, крошимая железным конем. Зиновей не успел отскочить, как его приподняло, сграбастало и начало кромсать вместе с обломками колымаги.
Он закричал, еще раз дернулся и выполз на горячие камни у рельс, где хрипела изуродованная лошадиная голова. Что-то теплое и липкое ласково закрыло глаза, попытался открыть — глянул и увидел и запомнил навсегда, как застыли в глазах лошади и перевернулись улица, трамвай и дымное городское небо.
И руки и ноги страшной тяжестью потянуло вниз, и он уронил грудь в лужу лошадиной не светлой, а черной крови…
Карета скорой помощи доставила Зиновея в больницу.
— Вот тебе и два, вот тебе и два, — разводил отец руками, — жив-то будет?
Сестра во всем белом, захлопнувшая перед ним стеклянные матовые двери, уверенно сказала:
— Будет, конечно, будет, только не скоро.
— Ах ты грех какой, всегда ездил, а тут на! Вот тебе и в дворники, прямо чудо, только перед этим говорили… Ат, ты грех какой!
— Вы идите-ка домой, тут все сделают, — отстранялась белая сестра от старого чумазея.
Пятясь задом, он пошел. Следом пронесли полный ваты, крови и кусочков мяса таз, но это было так обыкновенно здесь, что он не обратил внимания, и дорогой больше думал не о Зиновее, а о том, как бы сделать так, чтобы не ходить в дворники.
И лошадь, и колымагу, и угля на восемь рублей — все сожрал трамвай.
Мальчишка бредил.
Он метался изломанным телом по мягким подушкам, по белым больничным простыням и запекшимися губами бормотал что-то несвязное.
— Будь готов!.. Чумазей… Возьмете меня теперь к себе? — улавливала сестра отдельные обрывки фраз.
Что-то много говорил он про дворников и вдруг, открыв глаза, совсем настоящие, не бредовые, спросил сестру:
— Отец теперь в дворниках?
— В дворниках, в дворниках, — машинально ответила она.
Он тихо закрыл глаза и забылся.
«Вот крепыш, — подумала сестра, — ведь выживет, еще крепче будет».
Три дня Зиновей был в бреду, лицо его осунулось, и курносый нос заострился. На четвертый день ему стало легче.
Солнце осторожно, как молодой курчавый доктор Николай Петрович, просунуло через окошко два своих лучистых пальца, пощекотало Зиновею глаза и зашарило по его смуглому телу.
Он улыбнулся и почуял себя крепко и бодро. Поглядел на забинтованные руки, на ногу, затиснутую в лубок, — ничего, такие же будут, зато теперь уж… и Зиновей зажмурился, представляя себя в цветной рубашке и галстуке.