Поскольку цепь на поясе Формы слишком коротка, он не мог наклониться, чтобы мы оба при этом не упали. Ему пришлось перекинуть мальчика через плечо и придерживать одной рукой.
– Куда вы его? Может, вызвать «Скорую»? Он оклемается?
– Не беспокойтесь, граждане, с ним все будет хорошо. Теперь он наш, я забираю его в академию. Его приведут в порядок с помощью особого полицейского лазера и поместят в лучший Мизура. Через пятнадцать лет будет как огурчик – станет задирать нос и радоваться, что ему так повезло.
Улыбки, кивки и шепот остались позади – мы шли вперед: я тащила псину, а Форма – мальчика. Пересекли улицу и стали подниматься по ступеням большого серого здания. Из обрубка мальчика на меня капала кровь.
– Что здесь находится? – спросила я.
Форма показал на большие римские буквы над дверью:
«Тюрьма Индепенденс»
Пока я читала, псина сползла, и морда настолько надвинулась мне на лицо, что я не могла не только видеть и слышать, но даже дышать. Пока я выбиралась из нее, мы продолжали идти, и что-то происходило, но я не знала, что именно. А когда освободила лицо, выяснилось, что мы стоим перед барьером, за которым находятся люди. Мальчик исчез, и Форма велел, чтобы я сняла часы, очки и отдала сумочку. Я послушалась, оставив очки, поскольку увидела за барьером женщину. Она сидела за пишущей машинкой и быстро двигала руками. На ней тоже была собачья шкура – в стиле Мизура, – но только в гораздо лучшем рабочем состоянии. Женщина подняла голову, и ее взгляд дал ясно понять, что моя никуда не годится, поскольку, вместо того чтобы разозлиться, она, увидев еще одну собачью шкуру, испытала отвращение.
Оживить свою псину я никак не могла и с тех пор, как днем меня посадили в этот угол, ныла, упрашивала и растирала себя. Ничего не помогало. Я не знала, что делать.
Гнилое место, чтобы что-нибудь затевать. Мне нужен маленький темный закуток, чтобы кучкой свалить обувь и, мурлыкая мелодию, в такт перебирать вешалки. Но уже, наверное, полночь, а две стоваттки по-прежнему жарили на потолке. Похоже, будут гореть всю ночь.
Я находилась не одна. Ее звали Мэри – так она мне сказала.
– Я Мэри. Барменша.
Что я более-менее поняла, глядя на нее: ей хорошо за тридцать пять или сильно не дотягивает до пятидесяти. На ней были колготки, а если она когда-нибудь и имела средства на шкуру, то это было незаметно. Мэри носила кроссовки, но они вдруг слетели со ступней, и ноги скрылись под юбкой. Очень тонкие – словно резину натянули на кости без мускулов, жил и жира. Икры такие, будто под кожу запихнули резиновый мячик, и он перекатывается при каждом движении. Руки в тех местах, где высовывались из рукавов свитера, того же порядка. А торс свидетельствовал об удаленной матке. Было нечто особенное в плоскости ягодиц Мэри – со спины линия от колен до плеч была совершенно прямой – и вздутости полного дряблыми мышцами живота. Его приходилось подвязывать поясом, отчего казалось, будто это просто мешок с дерьмом. Груди же, как я могла судить, висели до самого пупа.
Что до лица – не получается как следует разглядеть его. Волосы сальные, висящие, хотя короткие, затылок выбрит, это видно, потому что она постоянно клонится вперед. Шея вздута, щеки обвисли, но такое впечатление складывается из-за кожи, напоминающей мягкую белую глину. Я понимала: если ткнуть в нее пальцем, а затем убрать, останется ямка.
Но это все, что я могу сказать о лице Мэри, поскольку она все время наклоняется вперед. Локти на коленях, живот на бедрах, в воздухе летает пепел и неизменно садится на пол, локти выставлены вперед и книзу, словно Мэри держит в каждой руке нечто тяжелое.
Очки исчезли – их забрали, – и мой мир стал добрее, не столь пугающим. Все образы стерты, цвета насыщеннее, движения плавны, звуки тише. Будто мое искаженное зрение двигает кистью Ренуара, и тот скрюченной рукой спешит наложить краски на колеблющийся холст. Я не ослепла – вижу забавные светотени собственных рук, а если закрою левый глаз и скошу правый, то замечаю сочные радуги на носу. Мэри слегка серовата, потолок слишком высоко, пол далеко. Текстура и формы ускользают от меня, линии либо обманчивы, либо отсутствуют. Глубина пространства вращается и перемешивается, точно аромат.
Лишь свет обжигает и слепит. Мэри неторопливо двигается по комнате, и мне нравится наблюдать за ней.
Звук. Тихий. Наверное, глушит бетон. Или наступила ночь. Возможно, дело не в очках, если все мои другие эмоции живы.
Металлическая скамья впивается в тело, и я понимаю, что, когда встану, на бедрах останутся красные отметины.
На высоком окне решетка, однако стекла нет, а сейчас ноябрь. В Индепенденсе. Я это чувствую. Ощущаю мерзостный запах Мэри – вонь сваленных в углу мятых бумажных тарелок и клочков. Застоялый запах рыбы и окровавленных тряпок под тарелками. Я могу спать – свет помогает закрыть глаза, запах – дело индивидуальное, личное. На мне тонкая блузка, но сапоги доходят до колен. Я могу спать, вот только нужно пописать.