Они чокнулись стаканами, выпили, закусили, хлебнув по нескольку ложек борща, и Павел сказал, вздохнув:
– А я, брат, влип, все для меня уже закрыто, жениться надо…
Микола с интересом посмотрел на друга и тихо засмеялся. Этот смех услышала Ванда, которая стояла недалеко, возле другого столика, и оглянулась на них, повела своими синими глазами.
– Влип, говоришь? – смеялся Микола. – Жениться надо? А кто же она? Может, вот эта, на которую я нацелился? – показал он на Ванду.
– Нет, не эта, – покачал головой Павел.
В это время Таня возле окошка, что вело на кухню, ставила на поднос тарелки с борщом и кашей. Нагрузила поднос как поднять и понесла к столику, который стоял у окна. Ее полные губы даже приоткрылись от натуги, гребешок едва держался в волосах, казалось, вот-вот упадет, она часто переступала ногами в черных ботинках со шнуровкой. Павлу стало немного досадно, что Таня не такая, как Ванда, он сейчас будто другими глазами увидел ее, глазами того же Миколы и отчего-то застеснялся. Ему не захотелось показывать Миколе Таню, но он тут же подумал, что это будет не по-товарищески, раз уж признался, что собирается жениться, то надо и Таню, свою будущую жену, показать.
– Вон она… Та, что поднос несет… Я же тебе сказал, что влип, – наклонился Павел над своей тарелкой.
Микола будто застыл с ложкой в руке, уставился на Таню, как на некое чудо, потом покачал головой.
– Ну и ну! – тихо сказал он и вдруг фыркнул, сдерживая смех.
Павла этот смех словно резанул по сердцу, стало обидно и жалко себя, но он ничего не сказал, только есть перестал и положил ложку.
А Микола наклонился низко над столом, пододвинулся к Павлу всем телом, так, что Павел видел совсем близко его лицо с прилипшими ко лбу волосами, с капельками пота под носом, зашептал с жаром Павлу в лицо:
– Ты что, сдурел?.. Заслонить себе свет… Хоть бы девка была стоящая, а то… – Микола махнул рукой.
Павлу опять стало обидно, уже за Таню, что Микола о ней такое сказал, но Микола был его гость, его друг, и Павел сдержал обиду.
– Тут, брат, такое дело, – начал он виновато, словно оправдываясь. – У нее ребенок будет.
Таня между тем поставил на стол, на который несла, тарелки, взяла одной рукой поднос, пошла опять к окну, что вело на кухню, стала возле него, спиной к залу. Павел оглянулся на нее, увидел гребешок в волосах, который Таня уже поправила, увидел белые завязки фартука, ноги в черных, будто детских ботинках, и ему снова стало жалко себя и уже как будто стыдно перед другом.
– А может, она тебя обманывает, опутать хочет? И такое бывает, – зашептал Микола, опять наклоняясь к другу.
– Не-е, – покачал головой Павел.
– Может, ребенок будет не твой… Это тоже бывает…
– Не-е, – опять покачал головой Павел.
– Так что ж ты, скажи ей, чтоб сделала аборт.
Павел снова оглянулся на Таню, которая все еще стояла возле окна, что вело на кухню, и сказал, не очень уж и тихо, зная, что Таня оттуда не услышит:
– Она такая дурочка… Скумекала, что с пузом, когда уже поздно было.
Сказал это и почувствовал, что говорит подло, подло по отношению к Тане, и сразу разозлился на нее, за то, что почувствовал себя подлым, за то, что его друг свободный и поедет в большой город, а он, Павел, из-за нее, из-за Тани, останется тут.
– Ты, брат, брось, нечего, – поучал его между тем Микола. – Не ты первый, не ты последний… Как что, так все нас, мужчин, обвиняют, а они что, святые? С кем мужчины грешат, как не с женщинами… Это как раз они, они нас соблазняют. А потом они уже святые мученицы, а мы подлецы. А ты, святая, тоже имей голову… Они все хитрые… Так и хотят нас опутать, женить на себе… Нет, меня не обманешь… – будто грозил кому-то. Он уже не говорил о Павле и о Тане, просто рассуждал как бы сам с собой.
Павел слушал Миколу и в душе соглашался с ним, ему уже казалось, что действительно во всем виновата Таня, что она и вправду его хитро опутала, вишь, как бежала всегда к его столику, спешила ему подавать, хотела угодить, хотела опутать. Когда привел к себе, даже не сопротивлялась, была покорная, словно овечка; если бы не Павел, а другой кто-нибудь привел, и с другим была бы такой же. Тогда что же он… Почему же он… Не-ет, тут надо подумать.
Назавтра Микола собирался на станцию, складывал в свой вещевой мешок большую белую мыльницу с синими цветами сверху, помазок для бритья, бритву. Аккуратно свернул белое вафельное полотенце, застегнул свой вещевой мешок, вскинул на плечо.
Павел его провожал. Шли местечковой улицей, по обе стороны которой стояли деревянные дома, некоторые с застекленными верандами, дома были темные, будто набухшие влагой, крыши блестели, на них ложился густой туман, осевший вчера вечером. Каменные плиты тротуара тоже были мокрые, за домами, на огородах, виднелись уже большие проталины земли c подгнившей прошлогодней травой. Доживали свой век, лежа в бороздах и возле заборов, темно-бурые сугробины снега с шероховатой, будто исклеванной и присыпанной черной землею коркой. Пахло свежестью, весной.
Микола широко шагал, и маленькие рыжие брызги оседали на носках, на голенищах его хромовых сапог, он шел энергично, довольный, что повидал друга, а еще больше, может, тем, что уезжает и скоро будет в большом городе, хотя и говорят, что он сильно разрушен; довольный тем, что для него война уже кончилась, а скоро кончится и для всех, наши на Берлин наступают.
И снова Микола гадал-ворожил, зачем его вызывают в Минск, но был уверен, что ждет его только хорошее, получит он большое повышение.
А Павел был мрачный, недовольный, хотя и не хотел показать другу свое плохое настроение. Голову его будто заволокло туманом, и то, что, кажется, совсем ясно было вчера, сегодня расплывалось, утопало в этом тумане.
На прощанье они крепко обнялись, поцеловались. Микола остался стоять на подножке вагона, упираясь рюкзаком в перила. Павел стоял на платформе, смотрел на Миколу, улыбался и страшно завидовал ему, завидовал, что тот едет, а он, Павел, остается здесь, ему тоже хотелось ехать, куда угодно, лишь бы ехать, железная дорога всегда звала Павла в мир, который где-то там, далеко, он всегда с завистью смотрел на людей, сидевших в вагонах, потому что поезда увозили их в иную жизнь, в такую, которой не знал, не видел Павел. А тут уезжает друг, стоит на подножке длинного зеленого вагона, перед ним на перроне проводница, молодая девушка с зеленым свернутым флажком в руке. Паровоз пыхтит, клубит дымом, вот загудел – протяжно, резко. К вагонам побежали пассажиры, задержавшиеся на станции – брали кипяток или опускали письма в почтовый ящик, на ходу хватались за поручни, вспрыгивали в вагоны. На подножку, где стоял Микола, вскочил военный, отталкивая Миколу и цепляясь за его вещевой мешок, полез в вагон, проводница тоже взошла на подножку, и Микола стоял уже за ней, махал рукой Павлу, пока видел его на перроне.
Поезд отъезжал, стуча колесами на рельсах, вот миновал последний вагон, и Павлу стало так одиноко, так тоскливо, что, кажется, побежал бы за тем поездом, схватился бы за буфер, вспрыгнул бы на него и поехал бы, сидя на нем, куда угодно, куда повезут.
С того дня он переменился к Тане. Больше не звал ее к себе в комнату, обедал торопясь, не глядя по сторонам, не глядя на Таню.
Она ничего ему не говорила, ни о чем не спрашивала, только однажды задержалась возле его столика. Он ел, а она, держал пустой поднос в руке, стояла возле столика и смотрела на Павла, словно хотела что-то спросить у него и не решалась. Он поднял голову от тарелки, глянул на Таню и увидел, что она очень изменилась – похудела, а губы, кажется, стали еще толще, глаза запали. Он потом долго вспоминал ее глаза, как тогда Таня глядела на него. В ее глазах не было обиды, не было упрека, даже боли, кажется, не было, – одно удивление.