Он сгреб со стола мелочь, всыпал в карман, взял свою палочку и направился к выходу.
«А она не такая уж и некрасивая, – думал он, закрывая за собой дверь. – Даже, может, и ничего».
С того вечера что-то изменилось в отношении Павла к Тане, да и в отношении девушки к нему. Теперь Павлу приятно было вспоминать Таню, приятно было думать, что вот придет он в столовую и увидит ее. И девушка – или это уж казалось Павлу? – тоже начала выделять его среди других. Как только Павел приходил в столовую, Таня бежала к нему, брала его талончики и тащила ему на подносе неизменные борщ и кашу, иногда улыбалась ему, и тогда Павел видел, что за ее полными губами скрывались ровные, густые зубки. Павел начал присматриваться к ней и увидел, что у нее свежие, тугие щечки, живые глаза, хоть и наивные, слегка настороженные, будто у зайца, который услышал лай собаки. Узнав, что Танина фамилия Зайчик, он даже расхохотался.
Стояла уже осень, по вечерам на местечко опускались холодные, сырые туманы, с лип в скверике опадали желтые листья и ложились под ноги, скользкие, мокрые. Люди прятались в домах, закрывали ставни, и улицы по вечерам становились совсем темные и пустынные, только иногда кое-где сквозь щель в ставне просачивался свет, и тогда казалось, что там, в доме, кому-то тепло, кому-то не одиноко. Опираясь на свою палочку, Павел иногда бродил по местечку, поглядывая на закрытые ставни, за которыми проходила чужая жизнь, и думал о своей, о том, что ему делать, как жить дальше. Он не собирался надолго засиживаться в этом местечке, хотелось в большой город, из которого его вырвала война, – до войны он жил в Минске, – хотелось учиться, хотя он теперь и сам не знал, на кого учиться. До войны Павел окончил девять классов и собирался поступать в военное училище, очень хотел стать летчиком. Война, о которой так много говорилось до войны, рисовалась ему как победоносная поступь героев, среди которых не последнее место отводил он и себе. Теперь Павел знает, что такое война, хлебал ее из солдатского, потом из партизанского котелка огромной ложкой. Она забрала у него отца, мать и сестру: отец погиб на четвертый день войны – попал под бомбежку, мать с сестрой немцы увезли в Германию, и где они теперь, живы ли, неизвестно. Сам он в партизанах и болото ногами помесил, и опухал с голоду, и человеческую смерть повидал, и сам едва концы не отдал, а потом чуть ногу не потерял – врачи спасли. Раз его теперь не взяли в армию, то и в военное училище не примут, так что о небе думать больше не стоит, надо находить какую-о работу на земле. Конечно, можно остаться и тут, работать в редакции, набирать и печатать газету, это тоже неплохо, но очень одиноко чувствовал он себя в местечке, а в Минске у него жил двоюродный брат, сын сестры его матери. Теперь и этот брат казался Павлу большой родней.
Он говорил редакторше, что не собирается вековать здесь, что хочет учиться, но она заявила, что пока не найдется человек, который смог бы заменить Павла, никуде его не отпустит. Пока такого человека не было, но из редакции, можно сказать, не вылезал Казик, местный парень лет восемнадцати, худой, длинноносый, с легким светлым пушком над верхней губой и на прыщеватых щеках. Казик с большим интересом смотрел, как Павел набирает из букв слова и предложения, любил покрутить «американку», на которой печаталась газета. Павел учил Казика набирать шрифт, и тот, как когда-то и сам Павел, быстро наловчился держать верстатку и выхватывать буквы из касс; единственное, чего недоставало Казику, – это грамотности, за каждым словом надо было следить по написанному, сам он не знал, как правильно писать.
Павел думал, что когда-нибудь Казика можно будет оставить вместо себя в редакции, и редакторша, видимо, согласится, так как Казик неплохой парень, старательный.
А пока Павел скучал в местечке без друзей, без компании, и особенно тоскливо становилось ему по вечерам одному в комнате, где под потолком горела запыленная электрическая лампочка, бросая свет на небрежно покрытую одеялом кровать, на облупленный, поцарапанный, будто гвоздями, письменный стол с одной тумбочкой, на обтянутое плюшем синее кресло на пружинах. Все в комнате у него было с бору по сосенке, купленное когда-то людьми для своего пользования, разбросанное войной, как и люди, и собралось здесь, у Павла, случайно, – наверное, если б каждая вещь могла говорить, то рассказала бы о своих приключениях не одну интересную историю.
Павел брал свою палочку, запирал комнату длинным ключом, клал ключ в карман брюк и отправлялся бродить по улицам или посидеть в тепле в столовой, в последнее время ему даже доставляло удовольствие заходить туда, приятно было, что Таня, увидев его, сразу бежала с подносом к его столику, радовалась, что он пришел.
Однажды он засиделся в столовой очень поздно, почти все люди разошлись, и слышно было, как на кухне за стеной тихонько пела какая-то кухарка. Таня и Ванда собирали со столов грязные тарелки, пустые бутылки, стаканы, вытирали столы тряпками, ставили на столы вверх ножками стулья. Таня иногда поглядывала в сторону Павла и то цеплялась за ножку стула, то роняла тряпку; ему стало отчего-то неловко, и он встал, пошел к двери, но возле двери оглянулся и увидел, что Таня смотрит ему вслед, застыв с тряпкой в руках. Увидев, что он оглянулся, наклонилась над столом и начала быстро-быстро вытирать его.
Павла это почему-то тронуло, он вышел из столовой, спустился с крыльца и встал, глядя на окна столовой, закрытые ставнями. Постоял немножко и пошел, направляясь в сторону своего дома, но опять остановился, оглянулся на столовую, и тут ему пришло в голову подождать, пока Таня выйдет, и проводить ее домой. Вот удивится Таня, когда увидит, что он ее ждет… Да и самому интересно… Все равно делать нечего…
Она долго не выходила, Павел начинал уже терять терпение, хотел повернуться и пойти домой, потому что замерз в своем подбитом ветром пиджачке с распахнутой грудью – на воротнике рубашки оторвалась пуговица, и он никак не мог собраться пришить ее, берег пуговицу, нося с собой в кармане. Уже давно ушла из столовой Ванда, вышли и еще работницы, а Тани не было.
Наконец еще раз хлопнула дверь, и появилась Таня – в темном платке, закрученном один углом вокруг шеи, в длинноватом, будто мужском, пиджаке с засученными рукавами, с корзиной в руке. Она сбежала с крыльца и пошла по тротуару, слегка подпрыгивая, размахивая свободной рукой. Она шла как человек, который не думает, что за ним следит чей-то глаз, и Павел с минуту даже поколебался, догонять ли ее, но было бы смешно ждать почти час, а потом пойти домой одному, – зачем же надо было тогда стоять и мерзнуть? – и он вышел из-под стены столовой, где, прячась, ждал Таню, направился за ней. Она услышала за собой шаги и оглянулась, сразу узнала Павла и приостановилась, подалась в сторону, будто давая ему дорогу.
Павел подошел к ней, остановился.
– Добрый вечер, – сказал он, почему-то волнуясь.
Таня ничего не ответила, только взялась двумя руками за ручку корзины.
– Вот, ждал тебя, – сказал Павел.
Они стояли – Таня на самом краешке тротуара, держа корзину обеими руками, а Павел посреди тротуара, опираясь на свою палочку. Он был, может, на голову выше Тани и смотрел на нее сверху вниз.
– Ну что ж мы стоим, пойдем, – сказал он наконец и отошел немного в сторону, давая и Тане место на тротуаре. – Что ты там так долго делала? Я уж думал, и ночевать в столовой останешься.
Таня, кажется, никак не могла прийти в себя, наконец взяла корзину опять в одну руку, тронулась с места.
– Да это… мы там… полы мыли, – ответила Павлу, идя уже рядом с ним и глядя вниз, под ноги.
– Где ты живешь? Я тебя провожу, – сказал Павел.
– Ой, что вы, у вас же нога болит, – словно испугалась Таня.