Допили дружки остаток, бутылки в портфели спрятали, окурки в поддувало, и разошлись по сонным улицам, мирно, без фокусов, каждый, как положено, к своей законной.
В выходной, понятно, никто в контору не заглядывал, и какие разговоры говорили – ветром в печку выдуло. Тишь да гладь, воскресная благодать.
А следующей ночью пришли за папашей.
Помню, свет повсюду горел, даже в кладовке. Ящики комода вынуты, на полу белье и разная дребедень. У дверей сосед переминался, пуговицы теребил, его понятым поставили. Еще запомнилось: эти, с петлицами, книги листали, искали что-то, сапоги хромовые хряско поскрипывали, будто по наждаку ступали.
Батя сидел на стуле посередке комнаты. На чужих не смотрел, только на мать. Она перед ним на корточках, шнурки ему завязывала, сам не мог.
Когда уводили, еще надеялся, тешил себя:
– Это ошибка, Оля, завтра вернусь…
А руки уже за спиной держал. Мать, разумеется, в слезы, и я, вслед за ней.
Судили быстро, без волокиты, по 58-й статье. Дали десять лет без права переписки, «чирик» одним словом. И укатили батю скорым порядком в другой климат.
А с дружками ничего интересного не приключилось. Место пребывания не сменили, только работу. Кто на повышение, кто по новой отрасли пошел. Чего им жительство менять? У каждого дом с верандой, вишни цветут, у крыльца смородина кустится, – от таких облюбованных радостей кто самовольно уедет?
Нас не тронули, случались тогда и такие чудеса, – только из дома попросили. Мать мебель распродала, приемник с обыском уплыл, и мы с прочим скарбом в область перебрались, к суду поближе.
Мать не унималась, прокурору писала, дежурила у тюрьмы, свидание просила. Но ей сказали: не хлопочи, не надо… Ты молодая еще… Квартиру снимали в клоповнике. На общей кухне шесть примусов гудели, окна закоптелые, из цинковой выварки пар под потолок. Мать наставляла: ходи, Саша, бочком, на мозоли никому не наступи…
А в июне – война.
И пошло: сирены, очереди за солью и мылом, фугаски по крышам, жильцы во дворах щели роют против бомбежек. Фронт, по сводкам, в нашу сторону идет.
Народ – бежать, особо те, кто из активных. На вокзале людей не счесть. Чемоданное море и крики. Тетки со справками комсостава к коменданту рвутся, а мы… От нас тюрьмой разит, до нас никому дела нет. Остались под немцем.
Я в школу ходил. Читать с шести лет начал, но тогда, в оккупации, больше наизусть учили, с тетрадками туго, да и чернил не было. А карандаш на веревочке привязывали, чтоб не утерять. Я даже стал по-немецки немного шпрехать.
Мать при больнице устроилась, кастеляншей. Паек приносила. Врача, еврея, расстреляли, и мы по закону военного времени в его квартиру перебрались – хоть в этом смысле зажили по-людски. Там, помню, книгу нашел с картинками, «Гаргантюа» называлась, про короля, – обжора, каких свет не знал. У меня, бывало, кишки воем воют, а читаю, как толстяк сливочное масло бочками заглатывал…
Потом наши вернулись.
Но я на другой год школу оставил. Никакая учеба в голову не лезла. Забросил учебники за шкаф. На улице жизнь вольготная, базарная. Сначала по чужим сараям поклевывал. Потом дружками обзавелся. После войны на шпану особенный был урожай… Правда, по мелочам щипали, в трамваях да очередях.
Мать, бедная, глаза выплакала, как ни билась, в школу меня вернуть не смогла. Но от кодлы все же ей удалось оторвать. Пристроила в ФЗО. Форму дали, столовка там, какая ни есть, лишь бы поесть…
А в пятьдесят третьем я, уже парень, слышу однажды, звонят к нам. Стоит в коридоре мужичок – доходяга, под нулевку стрижен, в руках кепку ломает. Я подумал – попрошайка, хотел дверь захлопнуть, но смотрю – стриженый заволновался, силится сказать, а горло не пускает. Глаза таращит. И вдруг меня как мороз по телу. Испугался. Поверить боюсь. А губы сами:
– Батя?..
Он тоже затрясся.
– Сашка?..
А у самого щеки мокрые…
Он по справочному нас нашел. Долинских в городе немного. Потом признался: из всех страхов самый тяжкий – когда у порога ждал, не мог звонок тронуть, боялся, что у матери кто другой есть… Но увидел в комнате на стенках свои фотографии, все понял. Когда вернулся, ему сорок семь лет минуло, а выглядел хилым стариком.
Мать старалась подкормить, чтоб окреп: самое вкусное, жирное – для него. Надеялась, может, хоть немного пойдет на поправку. Но батя не изменился, таким и оставался: впалые щеки, глубокие морщины, будто порезы, вдоль лица, а ноги вообще без мяса – им впору носить наколку: «Мы устали»…