Выбрать главу

Лишь в грозу горы пробуждаются, подают голос, и слышно за дальним-далеко, как они возражают небу. Сполохи огня озаряют развалы туч, и в ответ на молчание горные вершины перекидывают друг другу мокрые грома.

Вершина Гаверла, вершина Туркул, Поп Иван, Сивуля… древние, в веках поседелые имена…

А Васылеву гору назвали недавно.

В сорок шестом, послевоенном году редко какой гуцул засыпал к ночи с легким сердцем. Смутная пора висела над крышами Прикарпатья. Аресты шли по всем селам в округе.

Слухи рождались двоякие: одни говорили – берут за связь с бандеровцами, другие считали – в Донбасс посылают, в шахте корячиться. Молодых искали, здоровых.

Собаки рвались с цепи, захлебывались яростным лаем. Бабы тотчас бросались к окнам, высматривали улицу, у чьих ворот качается беда, шепотом молили: Боже, оняца,[4] закрой им глаза на мою хату…

А пришлые уже тарабанили в чью-то дверь. И никакая сила, ни бартка,[5] ни ружье, ни молитва, ни батьковский маеток[6] не были защитой от тех, кто приходил забирать… Они заявлялись даже днем, врасплох и без промаха. Искали оружие, книги, листовки. Короткие сборы кончал приказ: «Гайда!» – и уводили к машине, под бабий вой и причитание.

А старшие гуцулы во дворах молча сжимали кулаки, и ногти оставляли в ладонях кровавые пятна.

Отец Васыля торопился предупредить, лицо блестело от пота. С порога, тяжело дыша, бросил слова:

– Васько! Тебя… спрашивали… Ховайся! До гор! В сиглу! Жевко![7]

Мать засуетилась собрать хоть какую-либо еду, но сын уже прихватил кожух, кучму[8] и вдоль плетня, задними огородами, пригибаясь к стерне, по ложбинке бежал к лесу.

Васыль не чуял за собой провины, но знал: когда приходят эти, в длинных шинелях, доверять надо только быстрым ногам.

Эти, в шинелях, не гнались. Понимали: ему и впотьмах каждая стежка сама под ноги ложится. Решили – придет час, вернется… Куда денется!..

В ясные дни с перевала Нимчич видно, как до конца земли тянется Черногорская гряда. А за ней сквозь дрожь марева, под самым небом синеет следующий хребет, должно быть, уже Венгрия. Прежде, бывало, деды ходили в те края потайным плаем.[9] Говорили, там, у мадьяр, легче переждать…

Но Васыль остался.

На склоне оврага, под искривленным ясенем, Васыль нашел гавру – медвежье логово. Облезлого хозяина убили года два тому, и обживать гавру было не опасно.

Васыль почистил новое жилье, окурил сосновым дымом, выстлал низ еловым лапником и сухой травой. Из жердей устроил лежак. А малинник, с поклеванной ягодой, что прикрывал вход, растеребил пошире, для света.

Поначалу Васыль перебивался лесным кормом: жевал смолу, собирал горьковатый дичок, последнюю голубику и орешки. Наловчился птиц подбивать, перепелов – поздышей, что в норах зимуют, особо выслеживал куропаток, держатся они выводком и к осени тяжелеют, теряют прежнюю прыть. В кожаном гаманце,[10] как принято, всегда хранились кресало и трут, но Васыль позволял себе костер, только в тяжелый туман или в полное безлуние, когда руку протянешь – пальцев не видать.

Одиночество не томило. Утих трепет, в лесной чаще пришел покой, и постепенно зародилась вера, что надо переждать, судьба образумится, вернет его к родному порогу, не погонит на Воркуту, на чужбине стратиться.[11]

У Васыля на ремне висел отточенный нож-складень. Когда унимался голод, Васыль, постелив кожух, подолгу сидел на солнечном припеке и, чтоб занять руки, вырезал тупоносые ложки. Скупо грело солнце, но он тешился податливым деревом и выписывал лезвием замысловатую резьбу на коричневом черенке.

В дождь отлеживался Васыль в заброшенной ко лы бе[12] пастухов, хотя там было вовсе ненадежно: к ней вела приметная тропа, когда-то вытоптанная овцами. Не угадаешь, кого сегодня приведет…

Однако со временем Васыль осмелел, изредка ночами подкрадывался к дому. Легонько, с опаской, стучал в окно, торопливо заглатывал еду, наскоро отогревался. С собой уносил в торбе припасенный для него харч, скрученные листья табака и литровую бутыль с любимой жентицей – желтоватой сывороткой.

От первого снега лес поредел, открылся насквозь и притих. Кусты огрузли, как нахохлившиеся вороны, несли на себе остроконечные колпаки. По утрам твердел наст, с хрустом раскалывался под ногой. Нетронутая пороша была на вид пуховой, будто может согреть.