— Ефросинья Просекова? — председатель вдруг пожалел, что тогда, при ночном допросе, не разглядел её как следует; лукавый Спиридон прав, девка и впрямь красивая. Диковатая, смутная какая-то красота.
— Она самая, — певуче, не без жеманства подтвердила гостья, и прошествовала-проплыла к председательскому столу (Походочка как на вожжах! — про себя усмехнулся Вахрамеев). — Здравствуйте вам!
Он сухо буркнул в ответ, дивясь невесть откуда взявшемуся смущению, и подумал, что монашка припёрлась издалека неспроста, а по важному делу и что дело это будет иметь далеко идущие последствия. В том числе для него самого. Наверняка…
Ефросинья отошла к стене, уселась на табуретку, положила на колени холщовую торбу, предварительно аккуратно одёрнув платье. Затем спокойно, с интересом оглядела канцелярию: портреты на стенах, географическую карту, грубо сколоченный шкаф, железный ящик-сейф — всё не спеша, по порядку. Задержала взгляд на Спиридоне, который притих в дверях, прислонившись к косяку. Показала на него пальцем.
— Он пущай уйдёт.
Начальственно кашлянув, Вахрамеев сказал деду:
— Ступай-ка в сельпо, там нынче обувку давать будут. Провентилируй насчёт очереди — чтоб строго соблюдалась. От моего имени предупреди завмага, а то опять бабы подерутся. Действуй.
— Да, поди, ещё рано, — недовольно просипел Спиридон. — Магазин-то однаково в восемь открывают.
— Вот до открытия и предупреди. А то я мимо проезжал, видел — уже столпотворение происходит.
Когда дверь захлопнулась, Ефросинья скоренько подвинула табурет поближе к столу, доверительно спросила:
— У тебя ливорверт-от имеется?
Вахрамеев слегка опешил, затем похлопал по заднему карману брюк. Усмехнулся.
— А как же. Браунинг — всегда при себе.
— Ну слава богу! Я-то, дурёха, напужалась. Думала: ну, порешат тебя, прибьют старые стервы у моленной. Они ведь с вечера каменья припасли, игуменья всех подговорила.
До председателя только теперь дошло. Он сразу вспомнил то сумеречное волглое утро, злые старушечьи лица в обрамлении чёрных платков, припомнил, как почудилось ему, будто в сарае бренчала седельная сбруя, будто звякнули стремена…
— Так это ты заседлала Гнедка?
— Я. Опосля вывела через задние ворота и у забора стреножила.
— Молодец, ну, молодец, девка! — Вахрамеев порывисто вскочил, с размаху тиснул ей руку. — Спасибо, выручила! Да тебя за это прямо расцеловать надо.
— Чего уж там — целуй, — она с готовностью поднялась, прижмурилась, в ожидании подставила губы. Целуя, Вахрамеев сразу ощутил давно забытый трепетный жар — Ефросинья явно прильнула к нему, обмякла как-то, задышала горячо и часто.
— Ну-ну, — сказал он, расцепляя её руки на своём затылке. Усаживая на табуретку, мысленно усмехнулся: "Ну и монашки пошли, едрит твои салазки! Такая не упустит, слопает, как пить дать". — Давай садись и рассказывай, какое у тебя дело?
Она степенно оправила платок ("а платок не монашеский — с цветочками! Знать, давно припасла", — отметил про себя Вахрамеев), вздохнула трудно, с затаённой внутренней решимостью.
— Да вот пришла к тебе… Ты же звал.
— Звал, это точно. У нас народу на стройке не хватает. Прямо острая проблема. Вон видишь плакат — "Кадры решают всё". Так что правильно ты бросила монастырь и двинулась к нам. Работу найдём.
— Чо это ты заладил: мы да мы? — с тихим укором произнесла она. — Я к тебе пришла.
— Как… ко мне? — Вахрамеев изумлённо подался вперёд, опершись о стол растопыренными пальцами. — Ты что такое мелешь, Ефросинья?
— Полюбила я тебя, Николай Фомич… Вот как перед святым крестом, — она перекрестилась, стыдливо опустила глаза. — Сон я вещий видела на троицу, намедни как нам с девками тонуть. Будто я упала в яму кромешную, ни зги не видать. И чую: пропадаю совсем, отходит душа моя грешная. А оно глядь — парень руку мне протягивает. Бровастый да белозубый такой, в фуражечке блином. Ну как есть ты вылитый… Как ты к нам приехал, я тебя, значит, сразу и признала. А в ту же ночь явилась ко мне пресвятая Параскева-пятница, благодетельница моя, и перстом указует: се твоя судьба, Ефросинья! Так и сказала: ".твоя судьба". Ты уж не серчай, Коленька, что я пришла к тебе… Куды ж мне деваться?
Ефросинья всхлипнула, уголочком платка, по-бабьи смахнула слезу. Подпёрла щеку, пригорюнилась, глядя в окно.
Вахрамеева бросило в жар. Такого горячего, лихорадочного смятения, замешанного на острой тревоге, давненько не испытывал он, пожалуй, с полузабытых армейских стрельб пли показательной рубки лозы… Торопливо крадучись, морщась от скрипа собственных сапог, прошёл к двери, проверил: не подслушивает ли дотошный Спиридон? Зажёг папиросу, жадно затянулся.