Торжественный звон колоколов кафедрального собора Игнацио разносился над городом Эверсити в то утро, когда я стоял в вычурно украшенном дверном проеме своей мансардной комнаты и прощался со своим детством. Эта роскошная комната была для меня убежищем, где я скрывался от безумия своего родного мира, но больше я не мог здесь оставаться. Ответственность, которую возлагало на меня мое происхождение, властно призывала меня. Я глубоко вздохнул, убеждая себя, что я готов.
На полках стояли ряды металлических гвардейцев, коробки с давно заброшенными игрушками, и те немногие книги, которые помогли сформировать мое мировоззрение: издание «Лекс Империалис» с иллюстрациями для детей, «Книга Мучеников Терниев» и «101 Молитва для юношества».
Но были здесь и другие, более давние спутники моего детства.
Я заметил напряженные позы моих самых ценных игрушек, лежавших в тени. У них были деревянные руки, ноги и головы, одежда из яркой расшитой ткани, тела из шерсти и кожи. Время и игры оставили свои следы на многих из них. Они взирали на меня пустыми глазницами и темной стеклянной оптикой. Сквозь прорехи в их туловищах вылезала набивка. Только одна из этих игрушек двигалась: Прыгун, мой клоун. У него были рыжие волосы, выбеленная кожа, на глаза нашиты голубые бриллианты, а на лице вытатуирована широкая красная улыбка. Он покачивался вперед-назад на своих пришитых ногах, бубенцы на его шутовском наряде негромко позвякивали. Он почесал медный имплант за ухом. Хотя он обладал размерами взрослого человека, его голос был детским.
- Рудди уходит?
- Рудди уходит, - сказал я, как в детстве.
Он нарочито громко фыркнул, по его изрытой оспинами щеке скатилась слеза.
- С кем будет играть Прыгун? – он состроил преувеличенно грустное лицо и начал театрально плакать. – Прыгуну грустно.
Это было заметно. В детстве я считал его своим самым близким другом. Теперь эти дешевые проявления фальшивых чувств не трогали меня. В действительности он был когда-то преступником или еретиком, и в наказание его превратили в игрушку для богатых детей – его ноги ампутировали, мозг вскрыли, оставив его способным проявлять лишь самый простой спектр эмоций. Вырастая, я иногда задумывался, какое же преступление он совершил, чтобы заслужить такое наказание, и могло ли что-то из прошлого остатьсяподегонейропрошивкой. Мелькала ли иногда злоба в его налитых кровью глазах?
Прыгун снова почесал за ухом. Его пальцы оказались окровавлены.
- Чешется, - сказал он. Но его импланты всегда воспалялись и гноились.
- Прыгуну нельзя чесаться, - сказал я.
- Чешется, - снова сказал он, свежая кровь покрыла его ногти, словно красный лак. Он поднял пальцы, чтобы я увидел их.
Я не знал, чего он хочет от меня.
- Боль – признак жизни, - сказал я.
Я слишком затянул это прощание. Тогда я еще не знал, что лучше – милосерднее – оставлять людей в прошлом без лишней суеты. Нет смысла продлевать страдание, извиняться, просить прощения. Лучше сразу, как говорится, сорвать повязку. Нажать спусковой крючок. Всадить пулю между глаз. Или еще лучше в затылок. Жестокий поцелуй там, где череп встречается с позвоночником.
Но тогда я еще не знал ничего этого, и, стоя в дверях моего убежища, пытался быть добрым к старому другу.
- Я вернусь, - солгал я.
Прыгун вытер руку о свой пестрый наряд. Внезапно он снова стал веселым и радостным.