Выбрать главу

Ну а вот и мое письмо, как раз, что называется, тютелька в тютельку уместившееся в открытке:

Здравствуй, Оля!

Отсутствием твоих писем ты заставляешь меня сильно обижаться на тебя. Поверь, Оля, очень обидно, сознавая то, что ты находишься на фронте в таком напряжении и все же находишь время писать письма, а на них нет ответа. Порою эти письма на фронт доставляются под градом пуль и снарядов: так дороги они бойцам!

Только холодная душа не может понять этого. Это не к тебе относится, Оля! Но все же я обижаюсь на тебя крепко: разве ты не имеешь возможности писать почаще?

Я привык к одиночеству. Я вырос один, без близких родных, и все-таки здесь я хочу получить весточку, очень хочу!

Ну о себе сообщать нечего, все по-старому: три раза ранен, но легко, из строя не выходил ни разу. Вот и все. Желаю тебе, Оля, счастья и здоровья. Будь уверена во мне.

Привет папе, маме и бабушке.

С приветом - Михаил Алексеев.

12.10-42 г.

Грустновато-горький характер этого письма можно объяснить не только и не столько отсутствием писем от дорогого тебе человека, но, конечно же, положением нашим на фронте: именно в октябре 42-го немцы усилили свой натиск, отодвигая нас все ближе и ближе к берегам Волги, а в районе знаменитого сада Лапшина, столь часто упоминаемого в моем романе, уже вышли на ее западный берег, отделив друг от друга две армии - 62-ю генерала Василия Ивановича Чуйкова и нашу 64-ю, генерала Михаила Степановича Шумилова.

О помянутых в открытке моих ранениях более подробно рассказано мною в романе "Мой Сталинград".

В канун большого праздника пишу подружке моей:

Дорогая Оля!

Поздравляю тебя с днем 25-й годовщины Октябрьской Социалистической Революции!

У меня сейчас необычайное настроение. Хочется сказать так много, так сильно, чтобы выразить всю глубину и сложность своих чувств в столь торжественный для нашей Родины день.

Ты прости мне, Оля, обстоятельства не позволят написать тебе большое письмо. Сейчас нахожусь в пятидесяти метрах от немца и веду с ним такой разговор.

– Рус, хватит война! - кричит он мне.

– Что, фриц, надоело? - отвечаю и спрашиваю я.

– Рус, приходи к нам!

– Приду, приду обязательно, но только затем, чтобы убить тебя, вшивого!

Мой собеседник на некоторое время умолкает. В его сторону я пускаю длинную пулеметную очередь и сопровождаю ее словами:

– Фриц, ты жив?

Молчит.

Левее, метрах в ста от меня, слышу уже другого:

– Рус, идем кашу есть!

– Пошел ты на... - кто-то совершенно по-русски ответил ему.

И фриц умок. А я сел писать тебе это письмо. Как видишь, Оля, я жив и здоров. А это как будто нам обоим необходимо. Ведь что бы там ни было, а мы должны встретиться и окончательно оформить свою дружбу. Так ведь, пичужка ты моя? Мне очень хочется увидеть тебя, Оля, я очень жду от тебя письмо. Когда я читаю его, мне становится теплее и уютнее в окопе: нежные ласки подружки моей согревают за многие сотни километров.

Вот сейчас мне трудно сосредоточиться, и письмо выходит неуклюжим. Но ты поймешь меня и простишь мне это... Будут условия, напишу тебе большое, замечательное письмо! Между прочим, я в свободную минуту работаю над книгой, пишу повесть. Уже написана большая часть, но, конечно, не обработана. Некоторые отрывки из этой повести уже печатались в нашей фронтовой (читай: дивизионной. - М.А.) газете.

Как я работаю? Работаю примерно в сутки 24 часа. Днем иногда сижу в блиндаже и обрабатываю некоторые материалы, ночь провожу с бойцами, переползаю из окопа в окоп и беседую с ними, вселяю в них бодрость и уверенность в победе. В схватках с врагом приходится частенько и самому ложиться за пулемет или наводить миномет в цель. Я теперь уже старший лейтенант.

Днем часика на два засыпаю блаженным сном.

Конечно, все это делается под аккомпанемент артиллерийской канонады, трескотни автоматов и пулеметов. Но мы к этому как-то привыкли - необычная тишина нас больше пугает и настораживает.

Но все это вместе называется тяжелой жизнью фронтовика.

Вот и все. До свидания, Оля. Пиши почаще. Если можешь, вышли фото.

Будь здорова и счастлива.

С приветом - твой Михаил Алексеев.

Привет от меня папе, маме, бабушке и Нюсе.

6.10-42.

Адрес мой: 1704 ППС часть 13. Алексееву.

К этому довольно пространному письму потребуется мне, нынешнему, сделать комментарий чуть более подробный, чем предыдущие. Начать хотя бы с того, откуда это взялся старший лейтенант Алексеев, когда большую часть времени под Сталинградом он был в звании младшего политрука. Верно, так оно и было, когда он, то есть я, был политруком минометной роты. И вдруг Верховному Главнокомандующему товарищу Сталину пришла в голову мысль ликвидировать в нашей армии институт комиссаров и ввести в ней, армии, единоначалие. Политработники-то останутся, но они будут уже не комиссарами корпусов, дивизий, полков, батальонов, батарей, а заместителями по политчасти командиров; соответственно, то же самое должно было произойти и с политруками рот - они тоже сделались заместителями своих ротных командиров. Вроде понижение на одну ступеньку, а в воинском звании, вопреки, казалось бы, простой логике, получилось повышение более чем на ту же ступеньку для большинства ротных политруков, которых сталинская реформа захватила в самом нижнем звании, существовавшем для политработников, - младший политрук. Получилось так, что я был сразу же, в один миг, удостоен звания старшего лейтенанта. Но почему-то не остался в почти заново возрожденной моей минометной роте, а был избран, а точнее сказать- назначен ответственным секретарем комсомольского бюро 106-го стрелкового полка нашей 29-й стрелковой дивизии. В том же полку, в каком и пребывала и долго еще пребудет моя полковая минометная рота. 82-миллиметровые минометы предназначаются для батальонов и поэтому называются на военном языке батальонными. Но одну такую роту по штатному расписанию выделяют отдельно в прямое подчинение командира полка, что составило предмет особой гордости для всех нас, оказавшихся как бы в привилегированном подразделении. Так я оказался нежданно-негаданно комсомольским богом полка, а подчинялся другому богу, рангом повыше. Это был Александр Крупецков, капитан, всеобщий наш любимец, коего все мы знали со дня формирования дивизии в Акмолинске и вот до этой сталинградской боевой страды. Должность его называлась: помощник начальника политотдела дивизии по комсомолу. Для всех нас он как был Сашей, так и оставался сейчас. Что касается меня, то новая должность не удаляла меня от окопов, а скорее приближала к ним, поскольку мои подчиненные, мои комсомолята, обитали только на переднем крае, и нигде больше, со всеми вытекающими для них и для меня последствиями.

А что это за "последствия", рассказано в "Моем Сталинграде".

* * *

А это - самое длинное - письмо написано мною на шестой день нашего долгожданного контрнаступления под Сталинградом. Оно выглядит как развернутый свиток, коим пользовались древнейшие архивариусы. Сама желтая, тонкая бумага, неизвестно где и каким образом добытая мною, и буквы, написанные не то чернилами, не то карандашом, не то ни тем, ни другим, ни третьим, а черт его знает чем, могут указать на то, что человек, готовивший этот свиток, очень старался, чтобы он подходил к случаю... нет, не к случаю, а к историческому по сути своей событию. Речь ведь идет о начале решительного, коренного перелома не только в Отечественной, нашей то есть, а во всей Второй мировой войне. А письмо-то мое, похожее на свиток, адресовалось всего-навсего одной девятнадцатилетней девушке!

Дорогая Оля!

Получил твое письмо и, как всегда, был очень рад ему. Во-первых, разреши поблагодарить тебя за твою искреннюю заботу ко мне. Во всем, даже в оформлении самих писем, чувствуется эта забота. А сегодня я впервые получил от тебя большое письмо, на которое и спешу ответить тебе. Постараюсь написать побольше. И мне кажется, что это мое письмо будет немножко необыкновенное, ибо всего, что я мыслю рассказать тебе, не уложишь в рамки обыкновенного письма.

Дело в том, дорогая моя, что отклики, которые поступили к тебе на мое августовское письмо, меня глубоко тронули и утвердили во мне самые лучшие чувства к нашим людям тыла, которым мы обязаны сегодняшними успехами на Сталинградском фронте. Передай им мое сердечное спасибо, этим неутомимым труженикам.

Оля, я трое суток не отдыхал, трое суток я в фанатическом напряжении. Но я не утомился. Какое право я имею утомляться, когда в нашу западню попался зверь, и его надо уничтожить. Трудно себе представить и тем более описать, с каким вдохновением воюют наши люди! Сегодня я видел много крови, черной фашистской крови.

Вот я остановился у трупа немецкого солдата. Лежит, оскалив зубы, с остеклененными, бесцветными глазами. Кто он, этот солдат? Ганс? Роберт? Адольф? Нет! Он просто фриц! А фриц - не человек. Меня подергивает судорога омерзения: вот этот самый фриц, который сейчас лежит в отвратительной позе, мечтал пожрать Россию, этот плюгавый орангутанг считал себя сверхчеловеком! Сверхчеловек с огромной челюстью и низким лбом. Оно пришло, это немецкое ничтожество, построить "новый порядок". Мы узнали этот порядок - он нагадил нам и назвал это "новым порядком". И я гляжу на него, уже дохлого, и иронически думаю: вот эта гадкая козявка хотела сделать меня своим рабом. Глупый фриц! Он плохо знает нас. Да и где ему знать, узколобому! Он ведь не думал, что мы не захотим гнуть перед ним спину и слушать его обезьяний лепет. Ведь он не знал, что мы любим думать, а не орать, как он свое "Хайль Гитлер!". И вот теперь, когда в его плоскую жизнь вмешалась русская "катюша", фриц ошарашен. Он так и не успел догадаться, почему это так: его убили. А где-то далеко, в зловонной Гитлерии, живет его прожорливая самка. Она, дура, не знает, что ее самец уже вытянул свои арийские лапы под Сталинградом. Она еще требует от него посылок. Пусть требует: он больше ничего ей не пришлет... Не поможет ей и колченогий блудодей Геббельс: ведь его речами сыт не будешь. Скоро голодные гретхен огласят пустую "Фатерланд" истерическими воплями, и крикливому карлику не заглушить этого рева своих жадных волчиц, они его проглотят вместе с его победными реляциями... мы же считаем своим долгом ускорить этот процесс. Кое-что мы уже сделали в этом направлении.