Но через несколько минут — неутомимое шарканье, постукиванье палки и новые попытки, кряхтенье, пуканье, бормотанье. На третий раз американка спрашивает с исследовательским интересом:
— Doesn’t she drive you crasy?
— She certainly does.
— So? Why don’t you try a nursing home?[7] Bee американки, с которыми я приятельствую, похожи в одном — если они чувствуют себя плохо, они немедленно предпринимают что–то, чтобы чувствовать себя хорошо. Довольно естественно вообще–то. За ценой не постоим. (Особенно, если платят другие.) Терпеливость к душевным страданиям объясняется ими лишь пассивностью и русской склонностью к мазохизму. Вообще многие американцы превращают, по–моему, свое записанное в конституции право на «pursuit of happiness» (стремление к счастью) в право на «feeling good» (что я бы перевела как «душевный комфорт»).
На бабушку стали находить затмения — явно от страхов, а не от старости. Вчера были гости, я уговорила–заставила ее подняться к себе пораньше: «Посиди в кресле, почитай». В своей комнате она увидела за окном огни городка.
— Задерни скорей штору, а то ходят с собаками… светят фонариками, лучи через окно пускают… в газетах пишут — смертельно… Мало ли что…
Я разубеждала, как могла, вроде, успокоила:
— A-а, ну и слава Богу.
Потом вдруг:
— А немцы близко?
— Немцы?! (Я даже не сразу поняла, что она имеет в виду войну). Ты что, бабушка! Война кончилась сорок лет назад.
Она даже как будто смутилась. «Да что ты? — говорит, — Так войны нет?»
— Войны нет, все хорошо — как в чеховских пьесах.
— Не слышу, дорогая… Значит, все нормально? Можно смело садиться в кресло?
Я потому и взялась Вам писать, что все уж так сегодня сошлось: Ваше письмо о Германии, бабушкины страхи… Судя по письму, Вы в полном восторге от старой доброй Deutchland, хотя школьников, значит, учат кое–как? Шопенгауэра не проходят? Здесь тоже.
И мы, кстати, только что пришли от немцев, из гостей — от одного завсегдатая Вагнеровских фестивалей. Принимали тепло, только все вглядывались друг другу в лица: мы — не мелькнет ли антисемитизм, они — не мелькнет ли подозрение в антисемитизме. Тамошняя бабушка за ужином тоже показала класс, уверяла, что голод в Соединенных Штатах не наступает только потому, что немцы все время помогают голодающим американцам продуктами… Слопали апфель тортен, послушали отрывок из «Тангейзера» (я хотела попросить что–нибудь из «Нюренбергских майстерзингеров» — удержалась), повспоминали Вену. Ну чем не эсе- совский вечерок?
Так… На кого бы еще пожаловаться? На детей, конечно. Но это надо писать отдельный донос. В следующий раз…
Поклонитесь от меня Великой Германии, родине нашей общей прабабушки Юлии Юлиановны.
Целую, хайль Гитлер, Нюша.
Р. S. Посылаю с письмом очередную порцию своих обрывков. И снова целую.
Дорогой Николас!
Не писала потому, что сидела остолбеневшая от чувства вины. Месяца полтора назад я поднялась из подвала поздно, часов в одиннадцать. Весь день предвкушала, что посмотрю по телевизору «Корабль дураков». В гостиной бабушка громко сосала конфету. Я, как детсадовская воспитательница, хлопнула в ладоши и сказала (тем бодрее, чем меньше рассчитывала на успех): «Время! Старушкам пора подняться к себе. Теперь наша очередь смотреть телевизор». Вся детскость с бабушки моментально слетела, и она ответила с коммунальной интонацией: «Ну и смотрите! Гостиная — общая комната. А то будут мне указывать, когда уходить!..» Первый раунд был проигран. Я ушла в кухню, вымыла какую–то тарелку, попила… «Корабль дураков» уже начался. В сущности, меня погубила страсть к кино — будь фильм похуже, я бы ушла от греха, а тут не выдержала, подсела к телевизору. Бабушка, не помнящая зла, добродушно комментировала: «Кто это? Это не Женя, Алин муж? Нет? А как похож! И глаза, и брови… Понесся куда–то…» Накаляясь, я мысленно перечисляла, чего я из–за нее лишена в жизни… Краем глаза заметила, что фильм замечательный… Вдруг бабушка затеяла игру: взяв в рот карамель, она давала ослабнуть вставной челюсти, и челюсть с конфетой перекатывались у нее во рту с громким костяным стуком. Пять минут, десять минут… Тут я увидела, что я встала, подошла к бедной старушке, забрала в горсти отвисшую старческую кожу на щеках и шее и стала ее с остервенением сжимать, в общем — душить… Продолжалось это доли секунды, но в эти доли я испытала шизофреническое наслаждение. Бабушка не испугалась, только обозлилась, обругала меня чертом собачьим и все легко забыла после взятки — мисочки желе. А я?..
Когда я волокла старушку с собой в чуждый мир, я мысленно обязалась ее беречь и ухаживать за ней, а должна была обязаться — ЛЮБИТЬ. Моя забота — ничтожная компенсация испарившейся детской любви. Долг. Крест. Я лихорадочно распахиваю одну за другой какие–то забытые дверки в душе, тереблю воспоминания — ничего, сухие корни, ни ростка… Я вечно обездоливаю ее — например, не давая побеждать в мелких ежедневных конфликтах, хотя знаю, что именно победа необходима ей для самоутверждения. Ту борьбу воль, которую она сама двадцать с лишним лет моей жизни кончала неукоснительно, любой ценой — победой (пользуясь ложью, моральным шантажом, абы чем), я теперь, испытывая особенное отвращение к таким победам, кончаю простым насилием: увожу, крепко взяв под руку, в ее комнату, стригу ногти, купаю (мыться она ненавидит и боится; стоит голая, чуть не плача от беспомощности, но все еще сильная волей, и, подняв артритный палец, говорит зловеще: «Нюшка! Прокляну!..»)
7
— А она вас не доводит до сумасшествия?
— Конечно, доводит.
— Ну? Тогда почему не попробовать богадельню?