Выбрать главу

Но вот кончилось крепостное право, барыня продала имение купцу Тютькову и уехала за границу; на прощанье дала она Афимье поцеловать свою холеную руку, подарила ей кучу старого тряпья и хламу, подарила пятьдесят рублей и отпустила на все четыре стороны. За пять рублей, которыми Афимья поклонилась обществу, поставив ему ведро вина, общество позволило ей поселиться на задах, отвело лоскуток земли под огород, и Афимья, купив рублей за двадцать старую баню, переладила ее в каморку и стала «доживать век».

И ужасные начались для Афимьи минуты: когда она очутилась одна-одинешенька в этой крошечной каморке, сама с собой с глазу на глаз, вблизи этих тихих полей, ее охватили жуткие воспоминания прошлого; воскресла в самых ничтожнейших мелочах вся прошлая ее жизнь, все ее неправды, злодейства, которым она теперь не находила объяснения и только ужасалась предстоящей казни на том свете; но с особенной, ужасающей неумолимостью стали преследовать ее образы этих выплывавших по весне и откапываемых под дровами мертвых ребят… Это ведь она, Афимья, кидала их, как щенят, боясь потерять свою репутацию и страшась гнева… Ужас потрясал ее по ночам: ангельские души, погубленные ею, были невидимо тут, в самой избе; они, невидимые, стонали вокруг избы, шуршали крыльями над самой головой Афимьи и каким-то явственным, но совершенно неслышным шопотом над самым ухом ее что-то шептали ужасное… Она стала худеть, томиться, терзаться: ад, вечные муки не выходили у нее из головы, об аде и муках она расспрашивала священника; купила страшную картину последнего суда, купила другую картину, на которой был изображен лежащий в огненном озере дьявол, а из утробы его росло дерево, все обвешанное по сучьям грешниками. Бабы деревенские дивились и пугались этих картин, в которых было так много огня, железных крючьев и чертей, и этой одинокой, с испуганными, ввалившимися глазами страшной женщины… Уж и тогда у деревенских баб мелькнула мысль: «Уж не колдунья ли она?» Они не знали, что этот ад, развешанный по стенам, был в душе Афимьи, что она сама ежеминутно горела в этом адском пламени.

И вот однажды после мучительной ночи, проведенной без сна, в страхе и напряжении всех нервов, терзаемых и шелестом невидимых крыльев, и отдаленным жалобным детским душу раздирающим плачем, отдаленным, беспомощным, детским смертным хрипением и, главное, этими неотступными ужасными образами ее мертвых детей, которых она видела в мельчайших подробностях ежеминутно, — в конец истомленная всем этим, Афимья, совершенно изнемогшая, ослабевшая, как бы в забытьи, опустилась на лавку у окна.

Окно было открыто; за ним шло бесконечное ржаное поле, тихое, еле шушукающееся колосьями; жаркое солнце палило землю без малейшего ветерка, и только кузнечики неумолчным, однообразным чириканьем нарушали мертвую тишину. Афимья была рада этому чириканью кузнечиков; слушая их, она чувствовала, что как будто слабеет, как будто засыпает… Чирик!.. чирик!.. чирик!.. и вдруг лавка, на которой она сидела, и пол, в который упиралась ногой, и косяк окна, к которому было прижато ее плечо, — все как-то раздвинулось, ушло в стороны, опустилось под нею… Она было испугалась; чувствуя, что падает куда-то, сердце ее тоже упало, но в то же мгновение она убедилась, что ее несет не в бездну, а напротив — куда-то в высь необъятную мчит неведомая сила.

Господи, помилуй! Жаром палит ей темя; она под самым небушком, под самым солнцем раскаленным, а вдали, точно необозримая гора раскаленных угольев, играет и сияет в ослепительных лучах какое-то великолепное здание… Это рай. Афимья несется все ближе и ближе к этому зданию, — и вот райские врата; они распахиваются пред ней, и еще новым, невиданным светом обдает ее всю в бесконечной светлой храмине, куда ее внесла неведомая сила. Она ослеплена, изумлена до того, что падает на золотой пол…

— Афимья! — слышится ей голос, и она знает, что это голос самого Христа спасителя. — Тебе бы надо было умереть, но я тебя жалею… Жалею я тебя, Афимыошка, много ты намучилась, настрадалась… Я твое покаяние принял… А не покайся ты, так было бы тебе худо-худо. Угодники мои святые! покажите Афимье, что было ей приспето за ее злодейские, проклятые дела! Пускай посмотрит, как и другим достается за беззакония…

Какой-то старичок поднял Афимью с полу, и она мгновенно очутилась около какой-то великолепной золотой решетки, много лучше той, которая при покойнице барыне вокруг сада была. «Погляди-ка, говорит, Афимья, каков рай-то у боженьки есть!» Глянула она через решетку, а там цветы растут лазоревые, запах от них идет несказанный, ручейки там бегут «журчастые», светленькие, и на золотых деревьях поют райские птички… и все-то деревья обвешаны разными ягодами и фруктами несказанными… А промежду деревьев бегают маленькие ребяточки с золотыми кудрями, забавляются, и с ними ангелочки играют, крылышками их обмахивают и нежно-нежно по личику гладят… «Вот, Афимья, и твои невинно убиенные дети тут же бегают… Ишь вон! Вон твой первенький, а вон и другой… что под дровами-то…» И их Афимья своими глазами видела. Залилась она горючими слезами, и радость такая у нее разлилась по сердцу, такое счастье загорелось где-то в ней, что век бы, кажется, не ушла отсюда.

Но старичок стал ее торопить: «Будет, говорит, ты и так уж цельный день смотришь!» А Афимье казалось, что она только «глянула». Старичок взял ее за рукав, толкнул — и очутилась она в таком месте, где люди томятся ни в аду, ни в раю… По виду место похоже на «нашу деревню». Домики стоят чистенькие, и человечки какие-то сидят на завалинках, ничего не делают, а только раскачиваются из стороны в сторону да болтают головами от дыму, который валит на них прямо им в лицо из окон и из дверей чистеньких домиков… «Это вот за трубочки, папиросочки. Кто табачище курил, так вот теперь и душит его дымом: ни с завалинки встать, ни в дом войти». А немного подальше целая толпа деревенских баб: лица их совершенно засыпаны кострикой, так что они не видят света божьего, в ладони воткнуты веретена, а за ногти забиты зубья гребней… «Это бабы, которые жадны до работы, которые и праздников не соблюдают господних, только бы побольше наработать да нарядов у разносчиков выменять… Вот и сиди весь век так-то!»

Отсюда незаметно поднялись они на высокую гору, а на верху этой горы, в глубокой и огромной яме, кипело целое озеро меди расплавленной. Медь клокотала белым ключом, бушевала, как кипяток, а в этом медном кипятке варятся и не могут свариться тысячи тысяч баб: тела их то всплывают на поверхность, то, перевернувшись, исчезают опять в медном кипятке; там высунется рука, там — нога, там — спина, и все опять исчезает; изредка с воплем высовызается горящая растрепанная голова, но ее сейчас же захлестывает пеной медного кипятка… «Вон, Афимья, где бы тебе быть-то за твои проклятые дела! — сказал старичок. — Посмотри-кось, да запомни хорошенечко!»… И увидела она еще, что по берегам этого озера, там, в самой глубине, стоят с баграми бесы и отпихивают в глубину озера тех баб, которые норовят на берег выскочить, за кусты руками хватаются. Тело на бабах все сожженное, клочьями болтается… Обуял Афимью ледяной холод, а старичок хотел было еще столкнуть ее туда. Но Афимья уцепилась за куст. «А детей губить любишь?» — с гневом сказал старичок и, рванув ее за рукав, пихнул в другое место, сказав: «А вот тут все твои любовники, поганка этакая! Полюбуйся-ка на них!..»

За огромными, высокими железными дверями слышен был такой необыкновенный стон, визг, вой, вопль, какого в жизнь свою не слыхала Афимья. За этими железными дверями открылось бездонное озеро кипучей смолы, и что тут было мужиков и что с ними даталось — рассказать того невозможно! Доезжачий бучиловского барина, Петька, с которым она, Афимья, «в те поры»… сидит в смоле по горло, и смола беспрерывно льется ему в рот… Егорка-кучер, с которым Афимья также «в те поры», плавает на дне и не может выбраться на свет божий… Яшка-кузнец, Митька-форейтор — также все тут налицо, и в таком виде, и так кричат, что душа у нее замерла от ужаса. «Ну, — сказал старичок, — теперь будет! Ступай!» И с силой толкнул ее в спину с высокой горы…

Неслась, неслась она… упала… и открыла глаза.

6

Полная изба народа — мужиков, баб с грудными ребятами, ребятишек, стариков — приветствовала пробуждение Афимьи шопотом молитв, крестными знамениями, земными поклонами. Афимья, лежавшая на полу (причем голова ее покоилась на подушке, подложенной чьею-то заботливой рукой), ничего не могла понять от слабости и необычайного утомления; она видела только народ, видела, что тут же в избе стоит, опершись на посох, и внимательно смотрит на нее батюшка, что какой-то старец неведомо зачем кадит ладаном, а другой старец — с ополоумевшим лицом торчит в образном углу, держит на темени икону и что-то шепчет. Среди молитвенного шопота и несказанного удивления она едва-едва могла понять, что припадок ее продолжался, ни много ни мало, как четверо суток, что она ничего не пила, не ела, что ее уже собирались было хоронить, но отстоял батюшка, заметив дыхание.