Трудно представить более несхожих людей, чем странная пара, заплывшая на поляну Мельпомена в светлый ночной час. Всю ночь они говорили о жизни за литрами черного чая, и всю ночь неуемное любопытство заставляло меня слушать и расспрашивать их.
Один лесоруб звался Северьяном, или по-простому Север, гигантский сухой мужик с непомерными руками, второй носил кличку Поручик, и кличка эта, как ничто другое, подходила к его стройной полумальчишеской фигуре и моложавому лицу с тонкой полоской усиков. Мало мне приходилось встречать людей такой врожденной вежливости и такта, как Поручик. Оставалось гадать, как он попал на работу лесоруба и почему выбрал в напарники Северьяна, мастодонта среди людей. И Мастодонт и Поручик одинаково говорили с Мельпоменой, они говорили с ним, как, наверное, дети говорили бы с отцом в эпоху серьезного патриархата, хотя в отличие от нас вряд ли уступали ему в годах. Это тоже казалось загадочным.
За долгим ночным чаем я понял две вещи: во-первых, для Северьяна не существовало живого леса, а был мертвый «кубаж» сухостоя. При всяком географическом названии здешних мест, что произносилось во время беседы, он вставлял: «Я там, помню, хороший кубаж взял». И, наоборот, существовали пустые, ничтожные местности без всякого кубажа.
Кроме того, Северьян уважал лошадей. Он вроде не то что их любил – он их уважал и потому хоть месяц в году работал возчиком в «Якутторге». Работа возчика для него являлась тем, чем для других служит поездка на юг с лечением нервной и прочих систем организма.
– Я один раз из Аян-Уряха проехал на лошади три сотни верст, – объяснял Северьян. – За это расстояние меня лошадка умызгала так, что неделю лежал пластом и неделю ходил раскорячкой. Это я-то! Сильный зверь лошадь. Я ж ей говорю, как он с людьми, – и Северьян кивнул на Поручика.
Поручик улыбнулся в ответ, и меня вдруг осенило. Я понял: этот человек мог спокойно себя чувствовать лишь в низшей клетке штатного расписания, где не нужно никому отдавать приказов, ибо он не мог их отдавать, хотя, видно, по образованию и предыдущей судьбе был к этому предназначен. В наш тревожный и строгий век, где каждый со многими многим связан, такое неумение могло обернуться жизненной катастрофой для себя или, что еще хуже, для других. И Поручик выбрал тихую гавань.
С рассветом ребята уплыли, но они оставили кудрявому Михе какую-то гадость в стеклянной таре, и тот, взбунтовавшись под влиянием эфирных масел и алкогольных паров, взял в конце дня лодку Мельпомена, чтобы плыть в поселок и жить там. Хозяина дома не было, и Миха сказал нам вовсе непонятное:
– Больше мочи нет. Надоело мне воспитание. Я седой уже, – в доказательство Миха подергал рукой великолепные седые кудри. – Я седой уже и слушать воспитующих слов не могу.
Через час после отплытия Михи задул пакостный ветер – моряна, и в широком русле Колымы Михе залило лодку, его выкинуло па отмель. Об этом мы узнали на другой день, а вечером того дня вернулся Мельпомен и, узнав о побеге Михи, лишь улыбнулся с печальным пониманием факта.
Протрезвевший, измотанный передрягами, Миха нашел где-то в сарае ржавый мясницкий топор и принялся точить его, сидя на обрубке бревна.
– Зачем секира, Миха? – спросил я.
– Лес валить, – отвечал он, не отрываясь от дела. – Я ему должен деньги за лодку и мотор положить. Я положу.
И Миха ушел на деляну Поручика, за тридцать километров, несуществующей таежной тропой. Там его взяли в долю в разработке драгоценной делянки, чтобы он мог честно положить деньги на стол Мельпомена.
С его уходом мало что изменилось, разве что некому стало варить неподражаемую коллекционную уху, в которую шли неведомые породы рыб: чир, шокур, хаханай и пелядка.
Ни Северьяна, ни Поручика, ни Михи мы так больше и не видали. Теперь я думаю, что, может быть, их спугнуло предчувствие при виде наших палаток, и они ушли дальше в глухую крепь, где пока нет палаток, не гудят самолеты.
Мы продолжали работать по торфяным озерам, уходящее лето катилось, и время уже приобретало свой аромат, в него входил запах ухи, утренний рев самолета над палатками, водяные буруны у берегов сотен озер, и еще копились те однотипные фотографии, которым суждено выцветать в ящиках стола до тех пор, пока ими заинтересуются внуки или еще кто: с карабином на фоне палатки, с трубкой над записной книжкой и то, как ребята бредут в ковбойках и высоких сапогах по глубокой воде и издали напоминают группу восточных женщин в паранджах – накомарниках, и у каждого на плечах кувшин-прибор.
В длинных бездельных перегонах можно было размышлять о встреченных людях, о Михе, Северьяне, Поручике, об их странностях и их месте в жизни. Годы и опыт приучили нас в самых странных людях искать хорошее, и это почти всегда оправдывалось. Может, в наши времена в суровых краях редко встречается откровенный подлец, ибо ему трудно здесь жить, а может, действовал закон, загадочно высказанный Мельпоменой: «Во всяком человеке – Человек с большой буквы». Можно было думать и о самом Мельпомене, ибо он был нестандартен. Все приезжавшие, даже наш экипаж, говорили о нем с уважением и легкой насмешкой, как мы, например, говорим о соседе, помешанном на сборе спичечных этикеток. О многом можно было думать, как думаешь каждое лето.
Но вообще-то скучать не приходилось. Работа каждый день ставила новые задачи, а жизнь подкидывала неожиданности. Одна из них в то лето подкарауливала нас в Крестовской губе, к западу от колымского устья. Мелководная, илистая Крестовская губа даже с воздуха производит тягостное впечатление из-за неряшливых, покрытых илом и хаосом плавника берегов, низких и топких.
Мы с воздуха выбрали приглубое место, самолет долго рулил по воде к берегу. Витя Ципер стоял в открытой дверце и смотрел на кильватерный след поплавков. Когда в пенных бурунах появилась первая муть, он крикнул команду, и Гриша Камнев сработал реверсом, осадив самолет, как коня. Подняв голенища сапог чуть не к подбородку, мы долго брели мелководьем на берег. Над нами летали чайки мартыны, обожающие такие места. Но обычно чайки мартыны бывают наглы и крикливы, а здесь вели себя безучастно. Потом мы опять брели к самолету, выдирая сапоги из засасывающего грунта, и безучастные чайки снова летали над нами. Мы прямо-таки с удовольствием захлопнули дверцу, чтоб скорее удрать от этой безнадеги к привычным и тихим тундровым озерам. В реве мотора самолет разбегался в пространстве губы на пяти ее километрах. Вдруг все мы полетели с металлических кресел на пол и заплясали в растяжках приборы. Мотор взвыл, самолет еще рванулся вперед, и мы застряли прочно, если не окончательно.