– Прекрасная комната, – говорила хозяйка, задыхаясь от астмы на шестиэтажной лестнице, – вы останетесь довольны.
Останавливаясь иногда на площадках, чтобы передохнуть, она рассказала мне, как тяжело жить на этом свете, как она страдает от астмы и какой уважаемый человек был ее покойный муж, который торговал двадцать лет галантереей, а потом простудился и умер.
– Вот комната, – сказала она, трогательно поддерживая рукой свое, закрытое горами жира, усталое от житейских неприятностей сердце.
Комнату никак нельзя было назвать прекрасной. Все ее убранство состояло из железной кровати, маленького столика в углу, плетеного стула и розового фарфорового кувшина, но при моих скромных средствах помещение было самым подходящим для моего жилья.
Я выглянул в окно. Дом стоял как-то боком, и внизу была видна вся улица, узкая и кривая. На другой стороне улицы возвышались такие же унылые дома, те дома, в каких везде обитает городская беднота. В окошках было развешено после стирки жалкое тряпье. В одном из окон висела клетка с неизвестной для меня зеленой птичкой – утешением какой-то бедной жизни. Откуда-то крепко пахло жареным луком, и этот назойливый пронзительный запах больше, чем пальмы, напоминал мне о востоке, о жирных блюдах и тучных женщинах. Внизу около своей тележки расхаживал бродячий торговец и предлагал какие-то товары. Никогда в жизни я не слышал таких страстных и модулирующих рулад, да еще по такому прозаическому поводу. Можно было подумать, что это не продавец орешков или помидоров, а меланхолический восточный поэт, распевающий свои газеллы под окнами любимой. Маленький ослик терпеливо ждал, когда можно будет двинуться дальше, и потом тоже заревел, восторженно и хрипло…
Так началась моя александрийская жизнь.
– Посмотрим, что будет дальше, – сказал я сам себе, укладываясь на новом месте.
Весь день я бродил по городу. От солнца и жары у меня болела голова, земля еще качалась под ногами, и в ту ночь мне снились дорожные и морские сны – кружились лиловые Циклады, качался и отплывал русский берег. Какие-то женщины в платках стояли на берегу и равнодушно смотрели на уходивший пароход, на людей, которые пускаются в далекое и неведомое странствование. И когда я проснулся, я долго не мог понять, почему я очутился в этой незнакомой комнате. Сквозь ставни пробивалось солнце. Я подошел к окну и приоткрыл ставню.
Улица была залита светом. К моему удивлению, я увидел, что в одном из окон противоположного дома молодая женщина выбивает коврик с изображением восточного города, пальм и минаретов. Чтобы не дышать пылью, она отвернула с гримаской голову, но я отлично мог видеть ее тонкое смугловатое лицо, похожее на лица тех ангелов, которых рисуют на пасхальных открытках – преувеличенно большие глаза и маленький рот, похожий на полураскрытый, запекшийся от жажды цветок. Ее ресницы были так черны и так длинны, что я через улицу видел, как они колыхались, как падали от них синеватые тени на щеки.
Вытряхнув коврик, она с любопытством заглянула вниз и скрылась в глубине комнаты.
День опять пролетел быстро. Я успел познакомиться с обитателями нашего довольно странного «пансиона».
Моя комната находилась на чердаке, в пристройке, а этажом ниже жили другие постояльцы: два итальянца, которые целыми днями играли в карты, развалившись на постелях и высоко держа над головами веера засаленных карт. Иногда игроки вступали в шумные споры, и тогда имена Мадонн и святых мешались с громом и молниями, но через минуту все успокаивалось, и приятели, как ни в чем не бывало, снова сдавали карты. В другой комнате жил со своею супругой чудак-англичанин. С утра он уходил в город и, бродя по шумным александрийским улицам, читал вслух Евангелие. Его супруга в черном до подбородка платье ходила за ним, скромно опустив глаза. Так они проповедовали Слово Божие в городе, где интересовались всем, чем угодно, но только не проповедью евангельских истин. Третья комната пустовала, в ней обвалился потолок.
Вечером я сидел у окна и слушал таинственный гул, стоявший над огромным городом. Сверху трепетали пушистые звезды. Где-то за домами вспыхивали волшебные огни трамваев. На нашей улице горели фонари у дверей весьма легкомысленных заведений. Мимо сновали люди – арабы и подозрительные европейцы, молодые портовые рабочие и уличные зеваки. Иногда в свете фонарей можно было рассмотреть полосатые фуфайки и синие каскетки матросов. Раскрашенные женщины в одних розовых рубашках выбегали из дверей и тащили прохожих в свой пахнущий дешевой пудрой рай. Каждые полчаса завязывалась минутная ссора и так же быстро затихала. Через улицу я видел в освещенных окнах бедную и безнадежную жизнь: усталые лица женщин, плачущих детей, жалкую еду на столе, тряпье неопрятных постелей.
Я поискал глазами ту особу, которую я видел утром. Окна ее квартиры были освещены, и я мог видеть убогий и жалкий комфорт мещанской обстановки: круглый стол, покрытый розовой клеенкой, висевшую над ним бронзовую лампу с затейливыми украшениями и белым абажуром, на стене – две увеличенные фотографии, а на комоде – будильник и бумажные цветы в копеечных вазочках. Вероятно, здесь жила семья какого-нибудь трамвайного кондуктора или приказчика из маленького магазина. По комнате ходила та молодая женщина, которую я видел утром. На ней было то же самое ситцевое платье в голубых цветочках, а на босых ногах домашние с меховой оторочкой туфли.
Она медленно, точно во сне, бродила по комнате, уходила и возвращалась, занятая приготовлением ужина. В открытую дверь кухни я видел горящий примус и кастрюли. От нечего делать, заинтригованный прекрасной незнакомкой, я наблюдал, как она лениво накрывала на стол: поставила тарелки, принесла графин с водой и бутылку вина. Потом она подошла к окну и, облокотившись на подоконник, застыла черным силуэтом. Может быть, она заслушалась хриплой арией граммофона, который неожиданно завели в соседнем доме. Это был старинный вальс из какой-то итальянской оперы, мелодичный и пошловатый, как счастье неаполитанского любовника.