Я поднимаю голову.
— Нет… То есть… Спасибо. Ты меня спас.
Харли качает головой.
— Я оставил тебя одну. Это было глупо. Я знал, что Сезон в самом разгаре. Со вчерашнего дня все страшнее и страшнее. И все равно оставил тебя одну.
— Почему они все такие? — спрашиваю я. Перед моим мысленным взором все стоят стеклянные глаза тех двоих, что занимались сексом рядом, в поле, не слыша моих криков о помощи. Крепче прижимаю к себе Эмбер, наслаждаясь тем, как глаза-пуговки вдавливаются мне в ребра. Интересно, синяки от них будут похожи на те, что уже проступили на запястьях?
Харли пожимает плечами.
— Это просто Сезон. Разве на Сол-Земле было не так? Люди — тоже животные. Хоть мы и живем цивилизованно, но наступает брачный период, и мы спариваемся.
— Не ты. И не Старший. Не все свихнулись от похоти.
Харли сдвигает брови, и между ними пролегает складка. Перед глазами у меня всплывает вид тяжелых, выступающих бровей того, кто прижал меня к земле, забрался на меня и терся о меня бедрами. Утыкаюсь лицом в коричневый искусственный мех Эмбер и вдыхаю ее пыльный запах. Руки крепче обнимают колени, пальцы впиваются в кожу, и это хорошо, потому что если бы я не держала себя изо всех сил, тело мое, наверное, развалилось бы на кусочки, словно пазл, который подняли за края.
Харли не замечает, что внутри, под застывшей оболочкой, я вся трясусь.
— Вообще-то в Палате Сезон на многих не действует. Некоторые просто пользуются им как предлогом, чтобы делать… что хотят… но большинство пациентов Палаты не так уж…
— Помешались? — мой голос дрожит.
— Парадокс, а? Нормальные люди помешались меньше, чем сумасшедшие. Может, это из-за наших психотропных. Они называются «ингибиторы». Должны вроде бы успокаивать, но, может, и желание тоже снижают.
Желание Люта они, кажется, не особенно снизили. Он знал, что делает. А вот фермеры — нет, едва ли. Интересно, это потому, что они все такие безмозглые? Им хочется — и больше они ничего не понимают; точно так же, как та девушка с кроликами верила словам Старейшины, даже когда прочла правду. Люди вроде Харли и Люта — не идиоты, они лучше контролируют себя. Они сами решают быть такими, как Харли.
Или такими, как Лют.
Харли все продолжает болтать, стараясь меня отвлечь. Ему, наверно, кажется, что разговорами можно все исправить, но нет, нельзя, ничего не исправишь. Мне просто хочется, чтобы он ушел.
Харли встает.
— Давай я тебе воды принесу.
— Нет. — Я хочу остаться одна. Хочу, чтобы он ушел и дал мне захлопнуться в раковину.
— Но, по-моему…
— НЕТ! — кричу я. Ладони соскальзывают с мокрых от пота рук. Пальцы отчаянно цепляются за локти, ногти впиваются в кожу изо всей силы, чтобы точно снова не отпустить. — Нет, — шепчу я. — Пожалуйста. Просто оставь меня одну. Мне надо побыть одной.
— Но…
— Пожалуйста, — выдыхаю я в мех Эмбер.
Харли уходит.
Я долго лежу так, зажмурившись, но перед глазами все стоит болезненно ясная картина.
Руки все крепче и крепче сжимают колени, до боли придавливая их к груди. Не помогает. Я устала обнимать себя сама. Я хочу, чтобы меня обнял папа и сказал, что убьет любого, кто меня тронет. Хочу, чтобы мама целовала меня, и гладила по волосам, и говорила, что все будет хорошо. Потому что я поверю, что все еще может когда-нибудь снова быть хорошо, только если один из них мне это скажет.
Разжимаю пальцы. Костяшки побелели, подушечки пальцев колет иголками — в них возвращается кровь. Руки на локтях блестят от пота. Вытягиваю ноги — коленки хрустят и скрипят.
Мгновение я навзничь лежу на кровати, но вдруг вспоминаю, как лежала там, в поле, и вскакиваю с такой скоростью, что кружится голова.
За три шага добираюсь до двери, но руки трясутся — я не решаюсь открыть дверь.
Они все еще там.
Потные, пульсирующие тела, движения вверх-вниз, голодные глаза и жадные руки.
Нужно, шепчу я себе.
Но руки по-прежнему трясутся.
Прислоняюсь головой к прохладной стене. Я задыхаюсь — так много сил мне нужно, чтобы просто стоять у барьера, который отделяет меня от них. Хочется позвать Харли или Старшего, но у меня за ухом нет кнопки. Да и потом, не сможет же Харли спасать меня все время.
С силой бью по кнопке. Дверь начинает открываться, но не успевает коридор показаться в проеме, как я снова стучу по кнопке, и дверь моментально закрывается.
Я рисую в уме свой маршрут. Представляю, как бегу, бегу, бегу так быстро, что никто не поймает. Я вижу дорогу так ясно, что, кажется, смогла бы пробежать, не раскрывая глаз.
Медленно нажимаю на кнопку, и дверь открывается. К счастью, в коридоре никого нет. С силой распахиваю стеклянную дверь комнаты для отдыха и, задержав дыхание, несусь к лифту, хоть люди там все равно слишком заняты — они даже не замечают, как я проскальзываю мимо них. Моя собственная шея, должно быть, ненавидит меня — потому что я успеваю тысячу раз оглянуться, ища за спиной опасность. Захожу в пустой лифт. И вот, нажав кнопку четвертого этажа, в первый раз с тех пор, как вышла из комнаты, я снова могу дышать.
В этом коридоре тоже никого, и я тихо благодарю небо за это. И все же, пробегая мимо запертых дверей, я боюсь, что одна из них распахнется, а внутри окажутся мужчины, обуреваемые жаждой, которую водой не утолить. Я не успокаиваюсь, пока не добираюсь до другого лифта, который уносит меня вниз, прочь от всеобщего помешательства, в мертвенную тишину криоуровня.
Я хочу убедиться, что они там. И все, говорю я себе. И все.
Сначала я бегу. Но чем ближе, тем медленнее, и вот я уже иду, медленными, ритмичными — топ… топ… топ… — шагами по жесткому полу.
Дойдя до нужного ряда, останавливаюсь совсем. Вот их камеры: сорок и сорок один.
И тогда я бросаюсь к дверям. Падаю на колени, подняв руки, положив на дверцы. Со стороны это точно выглядит как какая-нибудь восторженная хвала Господу, но внутри — лишь только крик эхом отзывается в пустом теле.
Долго-долго я стою на коленях, подняв руки и опустив голову.
Я просто хочу их видеть. И все, говорю я себе, и все.
Встаю. Хватаюсь обеими руками за ручку Дверцы номер сорок, зажмуриваюсь и тяну. Не глядя на открывшийся кусок льда, я поворачиваюсь на пятках к номеру сорок один и открываю и его тоже.
Вот они.
Мои родители.
Или… ну, по крайней мере, их тела. Вот они во льду с голубыми прожилками.
Тут холодно, очень холодно, по телу бегают мурашки. Руки покрываются гусиной кожей. Хрустальные гробы на ощупь — холодные и сухие. Касаясь поверхности кончиками пальцев, провожу руками по маминому лицу.
— Ты мне нужна, — шепчу я. Мое дыхание туманит стекло. Протираю его, и на ладони остается мокрый след.
Приседаю, глядя ей в лицо.
— Ты мне нужна! — повторяю я. — Здесь так… странно, и я никого не понимаю, и… и мне страшно. Ты мне нужна. Ты мне нужна!
Но она — лишь кусок льда.
Поворачиваюсь к папе. Сквозь лед на лице его виднеется жесткая щетина. Когда я была маленькая, он терся лицом о мой живот, и я визжала от радости. Я бы все отдала, лишь бы вернуть сейчас это чувство. Отдала бы все, что угодно, лишь бы почувствовать что-нибудь, кроме холода.
Стекло затуманилось, да и лед не совсем прозрачный, но я вижу, как папа держит руку. Прижав мизинец к холодному стеклу, я притворяюсь, что его палец обхватывает мой, давая обещание.
Пока на гроб не начинают капать слезы, я не осознаю, что плачу.
— Папа, я ничего не могла поделать. Я не могла подняться, папа. Они были слишком сильные. Если бы не Харли… — мой голос обрывается. — Папа, ты говорил, что защитишь меня! Что всегда будешь рядом! Ты мне так нужен, папа, ты мне нужен!
Я молочу кулаками по твердому, холодному стеклу, сковывающему лед. Кожа на руках трескается и кровоточит, оставляя на стекле красные разводы.
— ТЫ МНЕ НУЖЕН! — кричу я. Мне хочется разрушить стеклянную преграду, вернуть жизнь в его обросшее щетиной лицо.
Силы оставляют меня. Я сжимаюсь в комок под их холодными, безжизненными телами, прижимаю колени к груди, глухо, без слез, всхлипывая, и отчаянно пытаюсь наполнить легкие слишком жидким, слабым воздухом.