Чего мне недостает, так это будущего. Настоящее же вполне приемлемо. Я часами брожу по комнатам, наслаждаясь деталями. Деревянные расписные панели, резьба с позолотой. Наборный инкрустированный столик. Украшение столовой — старинный персидский ковер, приобретенный у мамаши Гоше на улице Фигье-Сен-Поль. Изучению этого ковра я посвящаю отдельное утро: разглядываю каждую арабеску, каждый лепесток, с особым наслаждением останавливаясь на глубоком пурпуре центрального медальона.
Поначалу мне кажется, что новизна моих приобретений мне нравится. Потом я понимаю, что именно эта новизна вселяет в меня беспокойство. Вдруг вещи исчезнут так же внезапно, как и появились?
Однажды в начале июня, после обеда, когда я разглядываю туалетный столик японского фарфора, без предупреждения является Видок. Свои собственные наградные он использовал с толком: на нем летний костюм из легкого английского полотна, в руке трость с серебряным набалдашником. Видок так благоухает одеколоном, что его природный запах почти не ощущается. И есть в нем еще что-то: назовите это убежденностью. Он держится как человек, для которого обладание предметами роскоши естественно.
Едва заметно хмурясь, он обходит мое жилище, с бесчувственностью мясника тыкая в вещи, вызывающие у него интерес.
— Неплохо, — заключает он. — Стены, правда, пустоваты. Но ничего, я познакомлю вас с торговцами, которые помогут это исправить.
Улыбаясь, я предлагаю ему бренди.
— Почему бы вам не продать мне портрет баронессы? — спрашиваю я.
К моему удивлению, он недовольно кривится.
— Не сейчас, — бормочет он. — Портрет нужен мне как доказательство.
— Доказательство?
Усевшись за обеденный стол, он делает глоток бренди, несколько секунд держит напиток во рту и шумно проглатывает.
— Я кое-что разузнал, Эктор.
— О баронессе?
— Не столько о ней, сколько о Фелисите Нуво.
Я ошарашено смотрю на него.
— О прачке?
— Совершенно верно. Той самой, с больным ребенком по имени Вергилий, помните? Не скрою, чтобы ее разыскать, нам пришлось вывернуться наизнанку. Когда она в девяносто пятом году покинула Париж, то словно растворилась. И мальчик тоже. Однако нам удалось-таки узнать пару любопытных деталей относительно ее карьеры. По-видимому, прежде чем стать прачкой, она была горничной у знатной дамы. Из благородного семейства. Хотите знать, какого именно? — Он лукаво улыбается. — Барона и баронессы де Прево.
Сперва мне хочется рассмеяться. Потом — удариться в слезы.
— Но это невозможно, — говорю я.
— Я тоже так подумал. Но потом поговорил со старыми слугами де Прево. Они хорошо помнят Фелисите. Помнят, что она была хорошенькой. И служила у баронессы недолго. Точных обстоятельств никто не приводил, но у них в памяти отпечаталось, что уходила она с младенцем на руках.
Улыбаясь уголком рта, он разглядывает дно стакана.
— Кто отец, нам, разумеется, никогда не узнать. Да и… — Он пожимает плечами. — Нельзя быть до конца уверенным и насчет матери. Образ Фелисите ни у кого не ассоциируется с семейной жизнью.
Отвернувшись, я смотрю в окно. Первая волна летней жары, прокатившись по улицам, покрыла все тусклым осадком. Пара учеников пекаря окатывают оштукатуренный фасад холодной водой из ведер. Старик, в рубахе с пятнами пота, надтреснуто крякнув, оголодавшим хищником набрасывается на жареную картошку.
— Не думаете же вы, что это был ребенок баронессы? — говорю я.
— Я не знаю, что думать.
— Даже если… если вообразить, что такое возможно, женщина ее положения рожает незаконнорожденного…
— Как раз в этом нет ничего нового.
— … все равно невозможно представить, что она бросит ребенка. Оставит прозябать в нищете. Такой поступок пристал чудовищу, а не женщине.
— Эктор, вы исходите из предпосылки, что у нее был выбор. Но не забудьте, шла Революция. Баронессе пришлось бежать из страны. Она лишилась имения, утратила фамильные драгоценности. Она не располагала средствами на ребенка, как бы того ни желала.
— Нелепость! — Я яростно трясу головой. — Если так, то кто угодно мог быть матерью этого ребенка. Так же как и отцом…
И тут я вспоминаю. Прощальные слова баронессы: она произнесла их перед тем, как сесть в лодку.