Выбрать главу

— Почему он отказался он врачебной практики?

— Ох!

Она рукавом вытирает лоб. Над глазами у нее, подобно вторым бровям, появляется серая полоса пены.

— У него были свои причины, — говорит она. — Я в этом уверена.

— Какие причины?

— Это нелепо, Эктор! «Какие причины?» Как будто я могу… когда это было столько лет назад… — Она выжимает тряпку. — И довольно об этом. Не стоит ворошить старое.

Взгляните: перед вами идеальный образчик мышления времен Реставрации. Моя мамаша делает в точности то, что требует от нее нация. Было время, в ее окне годами полоскался триколор; теперь его сменило белое полотнище с тремя вышитыми золотом лилиями. Орлы и пчелы, некогда украшавшие ее фарфор, в наши дни уступили место королевским гербам. Единственный оставшийся у нее предмет, который хранит память о прошлом, — ваза в форме бутона с позолоченным «N» на боку. Вазу держат в секретной нише в кладовке и никогда не ставят в нее цветы.

— Когда отец был врачом, — произношу я как можно более равнодушным тоном, — каких людей он лечил?

— Да всяких.

— А не могло случиться так — мне просто интересно, не было ли такого случая, — что он лечил, скажем, аристократа?

Молчание нависает, как грозовая туча.

— Может, даже члена королевской семьи, — подсказываю я.

Она хватает со стола нож для масла.

— Эктор, — заявляет она, — не скажу, что мне нравятся твои вопросы. Кого там твой отец знал или не знал — да к тому же четверть века назад, — тебя не касается и касаться не может.

— Нет, касается.

Это всего лишь констатация факта, не более, но что-то заставляет ее приглядеться ко мне. Она перестает полировать серебро и мрачным глухим голосом произносит:

— Это дело рук того уголовника.

— Нет.

— Это он тебя надоумил.

— Мама, прошу тебя.

— Это он старается вытянуть что-то про твоего бедного отца.

— Мама, это я интересуюсь. Больше никто.

Она старается отвернуться от меня, отодвинуться подальше, настолько далеко, насколько это возможно, не выходя из комнаты.

— Стыдись, Эктор.

— «Стыдись», — тихо повторяю я. — А чего стыдиться? Если отец прожил такую тихую, такую безупречную жизнь, то что постыдного может быть в том, чтобы побольше узнать о нем?

Долгое молчание, в течение которого она собирается с силами.

Теперь она смотрит мне в глаза — чтобы точнее направить снаряд. Вот он летит, неотразимый и смертельный в своем полете.

— Чего он точно никогда не делал, так это не разбазаривал семейный капитал на шлюху.

Знаете, что самое странное? Эта фраза меня не пугает, а освобождает. У меня в голове словно загорается свет, и я выдвигаю стул, и усаживаюсь на него, и смотрю ей в глаза, и потому, что все расшаркивания отброшены, я чувствую, что могу глядеть так на нее хоть сто лет, могу взглядом вывести ее из равновесия.

А когда я, наконец, нарушаю молчание, какими мягкими волнами расходится звук моего голоса!

— То, что ты сказала раньше, мама, правда. Я действительно прожил здесь всю свою жизнь. И при этом не знал ничего об отце. И о тебе. Конечно, я еще потому не слишком хорошо его знал, что и все остальные плохо его знали. Ты не исключение. Думаю, я принял как должное, что он не хочет, чтобы его знали.

Аккуратными движениями она снимает муслиновые нарукавники.

— А теперь? Теперь я думаю, мама, что ошибался. Не он сам, а что-то внутри его не хотело, чтобы про это «что-то» узнали. С отцом что-то произошло. Очень давно. Оно его беспокоило, он не мог избавиться от воспоминаний. Конечно, у меня нет доказательств. Но у тебя, мама, они есть. Думаю, тебе прекрасно известно, что случилось.

Есть женщины, которые, когда вы слишком близко подходите, защищаются слезами. Такова была Евлалия; мать, к ее чести, вела себя по-другому. Непрошеному гостю у нее всегда один ответ: ярость.

И вот она, в ее чистейшем выражении. Хриплый вопль, подобно слетевшей с дерева вороне, пикирует прямо на меня.

— На эту тему мне больше нечего сказать!

И когда я выхожу, вдогонку мне несется еще один — в нем, как мне кажется, звучит какая-то странная надежда, надежда одной фразой стереть весь разговор:

— Твой отец был хорошим человеком!

Десять минут спустя я уже в прихожей. В сюртуке и шляпе, рука лежит на ручке двери. Как видите, готов к вечерней прогулке — и в то же время не готов. Сотрясаемая исходящими от меня противоречивыми импульсами, ручка буквально дрожит.

И в этот момент я слышу кашель. Впрочем, «кашель» — не совсем верное слово. Скорее это лай, издаваемый тяжко вздымающейся, раскалывающейся грудью.