Проходит добрых полминуты, прежде чем я осознаю — и можете себе представить, какими ощущениями в желудке сопровождается мое осознание, — что это и есть жандармы.
Непрошеные, в памяти возникают слова Рейтуза: «Те, кто призван защищать закон, теперь уже ничем не отличаются от тех, кто его попирает».
Что ж, парижанину в этот ранний период Реставрации и в самом деле нелегко привыкнуть к мысли — идее Видока, — что для того, чтобы ловить преступников, требуются люди, которые выглядят, думают и поступают подобно преступникам.
Офицерам Brigade de Sûreté[13] недостает мундиров, но прошлого у них хоть отбавляй.
К примеру, Обэ — вот этот, в желтой шапке. В свое время — знаменитый специалист по подделке документов, специализировался на королевских указах и папских энцикликах. Не было такой подписи, которую он не мог бы скопировать. Или вон тот детина в женской блузе, Фуше. В тюрьму впервые попал в шестнадцать лет за вооруженное ограбление. Единственный, кто производит добропорядочное впечатление, это Ронкетти — он еще не снял костюм, в котором «работал» накануне. Жулик высшей категории. Одно время с успехом выдавал себя за герцога Моденского. Даже итальянская любовница и чернокожий слуга ничего не заметили.
А в кабинете без таблички, в самом конце коридора, обитает Коко-Лакур. Вырос в борделе. Образование получил в тюрьме. Любитель втюхивать проституткам выловленные из Сены безделушки. Ныне — личный секретарь Видока.
— Доктор Карпантье? — У Коко-Лакура не хватает доброй трети зубов, но улыбается он так, словно во рту у него бриллианты. — Шеф вас скоро примет. Кофе?
— Веди его сюда!
Сей трубный глас доносится из смежной комнаты. Коко-Лакур невозмутимо отворяет дверь.
— Будьте любезны следовать за мной, доктор.
Кабинет столь элегантен, что я не сразу верю своим глазам. Книжные полки, гравюры в рамках, камин черного мрамора со сверкающими медными часами на облицовке, белые перчатки на столике красного дерева. А в черном кожаном кресле, за массивным столом — сам Видок: столь же массивный и элегантный, с желтыми тюльпанами в петлице, он производит незабываемое впечатление. Перед ним на столе — сегодняшний номер «Индепендент». Газета открыта на странице театральных премьер.
— Присаживайтесь, Эктор.
И та крохотная часть меня, которая заигрывала с идеей умолчать о новостях, немедленно сдает позиции. Поскольку, введя меня столь решительно в свое официальное окружение, Видок словно бы причислил меня к масонской ложе, членами которой были Ронкетти, Обэ, Фуше и Коко-Лакур. Теперь я тоже его человек.
И в такой ситуации для меня более чем естественным становится рассказать ему все, что я узнал от Папаши Время, а для него — выслушать это с видом духовника на исповеди, положив подбородок на сплетенные пальцы и время от времени отпуская краткие реплики по поводу той или иной детали. Когда я заканчиваю, он запрокидывает голову, словно бы заливая в глотку мою историю.
— Что ж, очень интересно, Эктор. Бьюсь об заклад, вы и не мечтали о таком выдающемся папеньке. А мой вот был булочником. А по призванию — скотиной. Лупил меня при каждом удобном случае почем зря. Но если по правде, — добавляет он, — то я при каждом удобном случае таскал у него деньги. Так что, по справедливости, мы квиты.
Он крякает. Его серые глаза становятся синими, как полуденное небо.
— Рассказать вам, чем я занимался, Эктор?
— Если хотите, — слабым голосом отвечаю я.
— Ах, вы так добры. — Расправляя плечи, он поворачивается к окну, в котором, словно в раме, виднеется церковь Сен-Шапель: вызолоченная солнцем, безупречная в своей красоте. — Вы ведь хорошо запомнили предсмертные слова месье Леблана?
— «Он здесь».
— Именно. «Он… здесь». С тем, кто такой «он», мы хотя бы начали разбираться, но вот что означает «здесь»? Казалось бы, такое простое слово, а пытаешься схватить его смысл, и он сразу же ускользает. Значит ли оно — «на той самой улице, на которой Леблан умер»? Вряд ли. А может, его следует истолковывать как «в Париже»? Признаюсь, так я вначале и подумал. Только самозванец-идиот станет укрываться в отдаленной деревушке. Умный человек поймет, что нигде не спрячешься надежней, чем здесь. Уж кому знать это, как не мне? Но тут я решил подойти к ситуации с позиций… глубоко преданного короне месье Леблана. И проклятое слово опять стало вертеться! Потому что для человека, подобного Леблану, который полжизни провел в ожидании возвращения Людовика Семнадцатого, это слово могло означать просто-напросто, — он делает выразительный жест руками, — Францию. Родную страну. В слезах ожидающую своего спасителя. Следите за моей мыслью?