Легенда гласит, что если изложить Видоку две-три детали преступления, он ответит именем преступника, не успеет спрашивающий и глазом моргнуть. Да что там имя — он в деталях опишет его внешность, сообщит самый недавний адрес, назовет основных подельников и даже марку сыра, которым тот не прочь побаловаться после обеда. Память Видока настолько вместительна, что добрая половина Парижа считает его всеведущим и задается вопросом — уж не от врага ли рода человеческого эти необычные способности?
Но ведь дела-то он творит божьи! Чтобы увидеть эти слова напечатанными в газетах, Видок в течение нескольких лет засадил за решетку сотни преступников. Те, что еще не там, крестятся, заслышав ненавистное имя. Если план ограбления по непонятным причинам проваливается в последнюю минуту, это дело рук Видока. Если легковерная пожилая вдова ухитряется вопреки всему сохранить драгоценности, кляните его же, негодяя Видока. А если невинный человек доживает до завтра, кто за этим стоит? Опять же Видок, чтоб ему неладно было, — а кто еще?
Порой темной ночью незаметно изменится ветер, скрипнет ступенька, и они уже знают — имя вылетает из их глоток, как проклятие: Видок.
Видок вышел на охоту.
Тут Видок принимается стучать в потолок экипажа, словно пробивая словам дорогу непосредственно к ушам возницы.
— Кучер! Поживее можно? Ах да, не забудьте остановиться у булочной Мариоля, я хочу показать этому умнику, что такое настоящий миндальный торт.
Сложив руки на округлившемся от еды и возлияний животе, он разглядывает меня с неприкрытым скептицизмом.
— Вы в обморок не падаете?
— Разумеется, нет.
— Отрадно. На вид вы слабоваты.
Мне всегда казалось, что морг — место подлинного воплощения демократических идей. Войти может любой: мужчина, женщина, ребенок; мертвый, живой. Не надо даже сообщать свое имя. Когда в начале третьего мы с Видоком прибываем туда, налицо лишь слабый проблеск консьержа. И вот я уже, подобно всем остальным, двигаюсь по коридору, ведущему от входа к некоему застекленному помещению. Там виднеются три гроба, наклоненные в сторону зрителей, словно лотки для зерна. В каждом по телу. Их продержат здесь еще двадцать четыре часа, а затем, если никто не предъявит на них права, отправят в медицинские институты, по десять франков за покойника. Поэтому сотни еще живых душ толпятся день-деньской у этого окна: одни — чтобы уберечь друзей и родственников от секционного стола, другие — желая поразвлечься зрелищем чужой смерти. В морге английских туристов больше, чем в Лувре.
— Вперед, — произносит Видок.
Ухватив за локоть, он тащит меня по коридору. Мы входим в комнату с желтыми узорчатыми занавесками, канапе из конского волоса и… и, что самое непонятное, с фортепьяно. Нажимаю на «соль». Клавиша отвечает: звук идеально настроенного инструмента.
— А что вы хотите? — мрачно бормочет Видок. — Ведь семье смотрителя надо чем-то заниматься?
Мы заходим в другое помещение, без цветов и музыкальных инструментов. К тому же и без мебели, и без окон. Одна лишь глыба черного мрамора, драпированная белым батистом, да две зажженные свечи в канделябрах.
Видок берет свечу, подходит к верхней части стола и откидывает простыню: показывается голова покойника.
— Полагаю, вы не встречались, — произносит он голосом сухим, как стружка. — Доктор Карпантье, это месье Кретьен Леблан.
Глава 4 ПРОПАВШИЕ НОГТИ
Разумеется, это небольшой coup de théâtre[2] Видока, эффект которого зиждется на шоке — реакции, на которую я в данном случае не способен.
В конце концов, для студента-медика тело — это только тело. Единственный факт, вызывающий удивление, заключается в том, что тело Кретьена Леблана все еще здесь. При обычных обстоятельствах его доставили бы прямиком на Вожирар, Кламар или, в случае недостатка средств, на Землю Горшечника в Пер-Лашез.[3] Видок, очевидно, желает, чтобы произошла наша частная встреча, и, пока этого не случится, двигаться дальше не намерен. Так что я, нахмурив брови, впиваюсь взглядом в неподвижное лицо, маслянистое от свечного света. Рассматриваю римский нос с волосатыми ноздрями, подбородок, разделенный посередине впадиной глубиной в палец, потеки крови на теперь уже навсегда опущенных веках. Крашеные темные волосы откинуты назад, так что видна седина на корнях, но усики аккуратно причесаны, брови подстрижены, а поры источают резкий, сладкий аромат помады.
— Лет пятьдесят пять — пятьдесят шесть, — замечает Видок. — Точнее сказать нельзя. — Он стоит так близко, что его подбородок щекочет мне плечо. — Ну как, доктор, наводит на какие-нибудь размышления?