Выбрать главу

— Жаль, — проговорил Ладонщиков, продолжая сидеть на камне. — Все было бы уже позади. Для меня.

— Ты слишком много думаешь о себе, — сказала Жанна. — А это свинство, Толик. Из-за тебя мы вынуждены сидеть в темноте.

— Скоро я перестану думать, — отозвался Ладонщиков. — Свет погаснет и во мне самом. И вы никогда не найдете меня, хотя я еще какое-то время буду оставаться рядом с вами. Отпустите меня. Ведь вам нельзя без света. Свет — это то, что связывает людей. И еще голоса. Без света и звука люди никогда не нашли бы друг друга. В темноте вы станете молчать: вас захлестнет ужас и вы лишитесь дара речи. Мысль о принадлежности к человечеству вас также не будет связывать, потому что человечества нет. И нет труда, который вас объединил бы. И защитить друг друга вы не можете. Вы — листья, которые уносит ветер… Если у нас не было права на жизнь, то, значит, у всех нас есть право на смерть. Я хочу воспользоваться этим правом, пока мой рассудок способен вести меня. Что за жестокость — удерживать меня! Я пойду! Я пройду мимо ч у ж о г о, как тень. Я включу электростанцию, и он поймет, что кто-то из нас вышел, что враг у него за спиной. Он станет искать меня. Я открою лаз и выйду. Он последует за мной. И тогда я убью его. Ломом, бревном. Просто задушу. Вы будете свободны. А я уйду. Я опасен для вас! — закричал Ладонщиков. — Я безумец! А безумие — это зараза! Пустите меня!

Он сбил с ног Кузьмина, который попытался было удержать его, ударом ноги отбросил Саида, оказавшегося у него на пути, и нырнул в туннель.

— Это еще не безумие, — сказала Жанна. — Это только отчаяние. Будем мужественными, друзья.

Ладонщиков передвигался боком, вдоль стены, прижимаясь к ней спиной, делая короткие и редкие шаги, осторожно ставя ногу, без шума, как тень в темноте. Необходимость держать себя в постоянном напряжении, доминанта цели, на которой была сосредоточена вся его воля, позволяли оставаться самим собой, человеком, совершать разумные действия, сжигать в огне единственного решения и отчаянной решимости тошноту, бред, безумие и страх неизбежного конца. Он знал, что все это — последнее, за гранью той жизни, где возникают вопросы. Здесь были только ответы: смерть не стоит страха; зло не достойно жизни; жизнь до конца прекрасна для мужественных людей.

Он даже любил себя в эти минуты. И жизнь любил, чувствуя себя ее посланцем, ее орудием. Она, великая, неуничтожимая и мудрая, избрала его для исправления косного и случайного мира, окраины, поросшей чертополохом зла и безрассудства, сказала: «Иди!», и он идет, презирая тьму, страх и боль, зная, кто и что за ним.

Он вжимался в каждую неровность стены, в каждую нишу, осторожно, кончиками пальцев, чтобы не обрушить хрупкий кирпич, ощупывал стену впереди себя и продвигался вперед, готовый замереть в каждое мгновение, если вспыхнет встречный свет.

Он был шагах в тридцати от пересечения коридоров, от того места, где вышагивал ч у ж о й, а может быть, и ближе, это ему только так представлялось, что до ч у ж о г о осталось шагов тридцать, когда он вдруг понял, чего ему не хватало и всем другим не хватало в той, нормальной жизни: не хватало злости. Порог, за которым пробуждалась в людях праведная злость, был слишком высок, порог терпения. А зло творило свое черное дело исподволь, понемногу, накапливалось, перешептывалось, перемигивалось, убаюкивало бдительных, нервных — «А я что? Я — ничего!», — для других же росло незамеченным, притиралось к ним, приучало к себе, ждало своего часа, стартового выстрела. Порог терпения должен быть минимальным. Благородная ярость должна вскипать в людях при малейшем посягательстве на их жизнь и достоинство, скорой и суровой должна быть кара всякому злу. Сироп бездушия и всепрощенчества должен быть заменен в системе кислотой, той самой лютой кислотой, в которой не растворяется только благородство. Но не станут ли тогда другими люди? — спросил себя Ладонщиков и сам же себе ответил: конечно, они станут другими. Будет меньше нежности между ними, короче станут ласки, поубавится смеха и веселья, игры — люди перестанут быть детьми. Да и то — пора! Пора, пора! Потому что дьявол старше и хитрее…

Вот и в нем, в Ладонщикове, всегда недоставало благородной злости: хамство видел — терпел, обман видел — отворачивался, прощал ложь, коварство, измену, потому что так спокойнее, удобнее, приятнее жить: ведь все хорошо, все хорошо!.. А зло-то и укрепилось тем временем. Да в ком укрепилось то? Разве не в людях? И что же это такое, почему? Все дети — ангелы, а зло приходит потом. Стало быть, добро не взрослеет. Какое же оно — повзрослевшее добро? Повзрослевшая ласка, повзрослевшая нежность, повзрослевшее простодушие, повзрослевшая доверчивость, преданность, щедрость, любовь — какие они? Соединившиеся со своей противоположностью, обоюдоострые, в ножнах высокого и ответственного разума.