Лиза тихо ахнула и бросилась в подвал. Сзади топал по ступенькам Комаров, а наверху Виктор продолжал кричать:
— «Скорую»! Срочно «Скорую»!
Охранник стоял около решетки КПЗ, держась за нее обеими руками, словно боялся упасть. Впрочем, ноги у него в самом деле подкашивались.
— Да как же это могло?.. — воскликнул было Комаров, с изумлением глядя туда же, куда смотрела Лиза: на мертвого человека, лежащего на полу камеры предварительного заключения, закинув руки, скованные наручниками, и запрокинув голову. Лицо его было сведено гримасой боли и ненависти, и все же оно показалось знакомым Лизе.
Ну конечно, она его знает. Это же Илья Львович Эпштейн! Знакомый Вадима Петровича, и тети Жени, и отца. Да, в самом деле, у него с год тому назад умерла жена, заведовавшая отделом учебных пособий в мединституте. Отец ее хорошо знал, был на ее похоронах. А теперь и сам Эпштейн умер. Нет, он был убит…
Убит?!
— Что за фантастика? — растерянно спросил Комаров. — Где кровища? Рана где? Слышь, Лиза?
Она молча пожала плечами — и вдруг брезгливо содрогнулась, зажала нос.
Ни капли крови не было ни на одежде Эпштейна, ни на полу. Однако отчетливый и мерзкий запах гниющей крови витал в помещении… так же, как недавно витал он на улице Калинина, где раздалось рычание тигра, и возле засыпанной снегом клумбы, где отпечатались его следы.
Воспоминания Антонины мелькали перед Люсьеной, как стеклышки в калейдоскопе. Это сравнение только кажется банальным — на самом деле оно оригинально тем, что сущность явления выражает очень точно. Таким же банальным, но безупречно истинным является сравнение мелькания картин памяти с кинопленкой, которая запущена слишком быстро, но иногда проектор переходит на нормальную скорость или кадр вовсе замирает, давая возможность все разглядеть в подробностях.
Вот и сейчас перед Люсьеной пронеслось в многоцветном мельтешении, а потом замерло, возвращаясь и проявляясь более четко, круглое белое лицо с узкими, длинными, совершенно матовыми, без блеска, черными глазами под густо накрашенными ресницами. Лицо принадлежало женщине с гладко причесанными смоляными волосами, одетой в алое, с высоким воротом, платье, разрисованное драконами и хризантемами. Когда она говорила, губы ее крошечного алого ротика почти не шевелились, оттого голос напоминал птичье чириканье.
— А ведь ты знаешь, что это грех, — изрекла женщина, качая головой, словно фарфоровый болванчик. — Зюйнье!
Люсьена благодаря Антонине поняла, что это слово как раз и значит «грех» по-китайски, и удивилась было такому странному воспоминанию, но сразу сообразила, что это некая точка отсчета, от которой и началась сцепка памяти Антонины с памятью этого места на улице Запарина, около школы номер 57.
Итак, зюйнье… Неведомый грех готовилась совершить какая-то русская женщина: немолодая брюнетка, с озлобленным, усталым, но все еще очень красивым лицом. Ее звали Тамара Морозова, и Люсьена откуда-то знала, что она принадлежит к числу врагов Павла Меца! Впрочем, впоследствии отец уже сам свел с ней свои счеты, поэтому Люсьена не стала вглядываться в ее духовную сущность, а продолжила погружаться в память Антонины.
И вот появилась сама Антонина — еще совсем девочка, даже моложе, чем в первом отцовском воспоминании, одетая так же, как та китаянка, которой она прислуживала и которая ее называла Тонь Лао. Значит, Тоня.
Китаянка была гадалкой по имени Нюзюанминьг, но зачем пришла к ней Тамара Морозова и в чем состоял ее грех, Люсьена понять не смогла: просьба этой женщины внушила Антонине такое отвращение, что оно было живо и сейчас, и вспоминать о нем она ни за что не хотела — прятала эти воспоминания даже от себя.
Тем временем Тамара Морозова показала гадалке фотографии каких-то юноши и девушки, до такой степени похожих друг на друга, что сразу стало ясно: это брат и сестра. Они были удивительно красивы: с правильными чертами лица, яркие, светлоглазые. У юноши брови строго сходились к переносице, у девушки была крошечная родинка в уголке рта, и Люсьена с первого взгляда возненавидела этих двоих так, как еще не ненавидела никого на свете, потому что ненависть отца к ним была заразна, как чума, и так же губительна.
А он их ненавидел, это Люсьена ощущала всем существом своим. Их и их родителей!
Кем были они? За что, почему он их возненавидел? Пока она не могла понять — понимала только, что эта ненависть и погубила отца.
Слово «гроза» мелькнуло, словно молния сверкнула во тьме случайно затронутых воспоминаний отца, к которым не было доступа Люсьене. Это слово она встречала в смутных тенях его страданий часто, очень часто, но так и не поняла, почему он так боится грозы.