Эрнест Ренан был, безусловно, прав, когда писал в своих «Философских диалогах», что для завоевания абсолютной власти в обществе безбожников мало грозить пламенем мифического ада: приходится устраивать настоящий ад, концентрационный лагерь, где ломают бунтарей, чтобы запугать всех остальных; там должна служить специальная полиция, состоящая из людей, не отягощенных муками совести и полностью преданных существующей власти, «послушных машин, готовых на любую жестокость».
После освобождения большинства узников ГУЛАГа, даже после XX съезда КПСС, покончившего с самыми откровенными формами террора, сам принцип террора остался на вооружении и сохранил свою эффективность. Одной памяти о терроре было достаточно, чтобы парализовать волю. Айно Куусинен вспоминает:
«На наших сердцах тяжелым камнем лежало воспоминание о терроре. Кажется, никто не верил, что со Сталиным покончено. В Москве почти не было семей, которые не пострадали бы от преследований, однако об этом никто не говорил. Точно так же и я, к примеру, никогда не вспоминал в присутствии друзей тюрьму и лагерь, а они никогда меня об этом не спрашивали. Нас слишком туго спеленал страх».
Жертвы террора так никогда и не избавились от памяти о нем, для палачей же он оставался источником вдохновения. Уже при правлении Брежнева в СССР была выпущена марка в честь 50-й годовщины ЧК и сборник, поющий ей хвалу.[161]
Напоследок предоставим еще раз слово Горькому, восхвалявшему Ленина после его смерти в 1924 году в таких словах:
«Мой старый знакомый, сормовский рабочий, человек нежной души, пожаловался, что ему трудно работать в ЧК. Я ответил: «Мне тоже кажется, что вам это не подходит. У вас не тот характер». — «Совсем не тот», — грустно согласился он, а потом, поразмыслив, добавил: «Но когда я думаю, что Ильичу тоже наверняка приходится держать свою душу за крылья, мне становится стыдно своей слабости».
Случалось ли Ленину держать свою душу за крылья? Он обращал слишком мало внимания на себя, чтобы говорить о себе с другими; он лучше любого умел скрывать тайны своей души. Лишь однажды он сказал мне, лаская ребятишек «Их жизнь будет лучше нашей; многого из того, что выпало нам, они избегнут. Их жизнь не будет такой жестокой». И, глядя вдаль, мечтательно добавил: «И все-таки я им не завидую. Наше поколение решило задачу громадного исторического значения. Жестокость нашей жизни, продиктованная обстоятельствами, будет понята и прощена. Все будет понято, все!»».
Да, понимание начинает приходить, но совсем не то, на какое надеялся Владимир Ильич Ульянов. Что осталось ныне от «задачи громадного исторического значения»? Покончено даже с иллюзорным «строительством социализма», длится лишь чудовищная трагедия, продолжающая калечить жизни сотен миллионов людей и грозящая вползти в третье тысячелетие. Василий Гроссман, служивший военным корреспондентом в Сталинграде, писатель, у которого КГБ конфисковал вместе с рукописью его главного романа «Жизнь и судьба» и его собственную жизнь, высказывал, однако, оптимизм, который не мешало бы позаимствовать:
«Наш век — век высшего насилия государства над человеком. Но вот в чем сила и надежда людей. Именно двадцатый век поколебал гегелевский принцип мирового исторического процесса: «Все действительное разумно», принцип, который в тревожных десятилетних спорах освоили русские мыслители прошлого века. И именно теперь, опрокидывая Гегелев закон, в пору торжества государственной мощи над свободой человека, подготавливается русскими мыслителями в лагерных ватниках высший принцип всемирной истории: «Все бесчеловечное бессмысленно и бесполезно».
Да, да, да, во времена полного торжества бесчеловечности стало очевидно, что все созданное насилием бессмысленно и бесполезно, существует без будущего, бесследно».
161
К сожалению, хвалу ЧК продолжают петь и в наши дни в современной демократической России. Портреты Ф. Дзержинского продолжают висеть в кабинетах сотрудников ФСБ; летом 1999 года с огромной помпой отмечалась очередная годовщина со дня рождения Ю. Андропова, долгое время возглавлявшего КГБ и совершившего на этом посту множество неблаговидных поступков. Всё это подтверждает мысль, высказанную А. Яковлевым во вступительной статье, о том, что в России окончательного «краха [коммунизма] еще не случилось». (Прим. ред.)