Через полтора года после того, как семья Рюйи перебралась на самый верхний этаж (Галип и Рюйя учились тогда в третьем классе), они, объединив игры в тайный ход и в невидимку, придумали правила новой игры – исчезалки. Была зима, вечер пятницы, темнело, с площади Нишанташи доносился шум машин и грохот трамваев. Суть игры заключалась вот в чем: кто-нибудь из них должен был спрятаться где-нибудь в одной из квартир родственников и «исчезнуть», а другой – искать его, пока не отыщет. Довольно простая на первый взгляд игра не предусматривала никаких временны́х ограничений, при этом в темных комнатах запрещалось включать свет, так что от участников требовались выдержка и хорошее воображение. Когда пришел его черед исчезнуть, Галип вспомнил, что еще два дня назад приметил отличное место на шкафу в Бабушкиной спальне. Он залез туда с кресла (сначала влез на подлокотник, потом, очень осторожно, на спинку) и затаился в полной уверенности, что Рюйя никогда его здесь не найдет. Чтобы лучше почувствовать, до чего огорчает Рюйю его исчезновение, он представил себя на ее месте. Должно быть, ей тоскливо в одиночестве и хочется плакать; может быть, она сейчас стоит на пороге темной дальней комнаты нижнего этажа и со слезами на глазах умоляет его вылезти оттуда, где он спрятался! Прошло много времени. После бесконечного, как детство, ожидания Галип, потеряв терпение (и не думая о том, что в этом смысле он проиграл), слез со шкафа, подождал, пока глаза не привыкнут к тусклому электрическому свету, и теперь уже сам отправился искать Рюйю. Обойдя все этажи, он с каким-то странным ощущением нереальности происходящего, чувствуя себя проигравшим, явился к Бабушке. «Ах ты, негодник, весь в пыли! – воскликнула та. – Где ты был? Тебя искали!» А Дедушка пояснил: «Пришел Джеляль, и они вместе с Рюйей пошли в лавку Аладдина». Галип сразу подбежал к окну, холодному, синему, темному. Медленно падал снег, печальный, манящий на улицу снег. Из лавки сквозь витрину, заставленную и завешанную иллюстрированными журналами, разноцветными флаконами, мячами, танками, чертиками на ниточках и прочими игрушками, просачивался свет того же оттенка, что кожа Рюйи, и едва заметно отражался от присыпавшего тротуар белого снега.
Каждый раз, когда это воспоминание двадцатичетырехлетней давности приходило к нему нынешней бесконечной ночью, он снова ощущал то же нетерпение, что и тогда, нетерпение, готовое перелиться через край, как убежавшее из кастрюли молоко. Что же, что он упустил в жизни? Часы с маятником, которые принес из квартиры тети Хале и с превеликой тщательностью повесил в своем новом счастливом гнездышке через несколько дней после свадьбы, чтобы оживить детские воспоминания о прекрасных днях, которые они с Рюйей провели вместе, тикали так же размеренно и насмешливо, как когда-то отсчитывали секунды вечности в коридоре у Бабушки и Дедушки. На протяжении трех лет семейной жизни именно Рюйя, а не Галип, казалось, жалела о какой-то неведомой упущенной радости, о какой-то другой, незнакомой жизни.
По утрам Галип уезжал на работу, по вечерам возвращался в долмуше или автобусе, сжатый со всех сторон безликой усталой толпой, наступая на чьи-то ноги и упираясь в чьи-то локти. Каждый день он по нескольку раз звонил из конторы домой, выдумывая поводы, от которых Рюйя кривила губы. Вечером, вернувшись в теплый дом, он по количеству и виду окурков в пепельницах, по тому, где и как лежали вещи, по каким-то изменениям в квартире и по выражению лица жены мог довольно точно определить, чем она занималась тем днем. Если в какой-нибудь очень счастливый миг (исключение) или же, напротив, в минуту смутного беспокойства Галип напрямую спрашивал, словно муж из западного фильма, что делала жена, пока его не было дома (как собирался спросить накануне вечером), они оба чувствовали смущение оттого, что он ступает на зыбкую почву той области с неясно очерченными границами, о которой ни в одном фильме, ни западном, ни турецком, толком ничего не говорилось. То, что в жизни безымянной персоны, статистическими отчетами именуемой «домохозяйкой» (то есть той, обремененной детьми и стиркой женщины, с которой Рюйя у Галипа ну никак не ассоциировалась), есть такая тайная, загадочная и деликатная область, он обнаружил уже после женитьбы. Галип знал, что доступ в этот сокровенный сад, изобилующий таинственными растениями и жутковатыми цветами, для него закрыт так же строго, как и в непостижимые глубины памяти Рюйи. Эта запретная область находилась под прицелом рекламы мыла и стирального порошка, ее имели в виду все фотороманы, переводные статьи из зарубежных журналов, большинство радиопередач и цветных газетных приложений – и все же она оставалась закрытой и таинственной. Когда он, скажем, замечал рядом с медным блюдом на батарее в коридоре ножницы и безотчетно задумывался, как и почему они могли туда попасть, или когда на воскресной прогулке они встречали какую-нибудь старую знакомую, которую он сто лет не видел, но с которой, как он знал, продолжала часто видеться Рюйя, Галип на секунду растерянно замирал на месте, охваченный чувством, будто он случайно перехватил весточку из запретной для него области и лицом к лицу столкнулся с тайной загнанной в подполье разветвленной секты, которую та больше не в силах хранить. И не по себе становилось оттого, что, хотя тайна, как и полагается в запретной секте, объединяла всех ее участниц, всех этих безликих «домохозяек», они вели себя так, будто нет у них никаких секретов, тайных ритуалов, общих прегрешений, радостей и заветных дат, – причем не потому, что хотели что-то скрыть, а совершенно искренне. Тайна эта одновременно притягивала и отталкивала, словно одна из тех, что хранили за семью замками евнухи в гареме; поскольку о существовании запретной области все знали, она, может быть, и не наводила ужас, подобно ночному кошмару, но, оставаясь неизъясненной и никем не описанной, не теряла своего загадочного ореола. И еще это была какая-то грустная тайна, ибо она хотя и передавалась веками от поколения к поколению, никогда не служила основанием для гордости, не вызывала чувства уверенности или успеха. Порой Галипу думалось, что эта область проклята, словно какой-нибудь род, всех представителей которого столетие за столетием постигают несчастья; однако, видя, сколько женщин, выйдя замуж, обзаведясь детьми или по какой-то другой неизвестной причине, добровольно бросали работу и устремлялись навстречу загадочному проклятию, он понимал, как притягательна тайна секты домохозяек. Недаром ему казалось, что, когда некоторые женщины, решившие сбросить с себя проклятие и изменить свою жизнь, с великим трудом находили работу, их начинало преследовать желание вернуться к оставленным в прошлом секретным ритуалам и волшебным моментам, пережитым ими в той загадочной и навсегда непостижимой для него области. Порой, когда Рюйя начинала на удивление весело смеяться над какой-нибудь его глупой шуткой или каламбуром или когда она радостно откликалась на его неловкие попытки взлохматить ее густые волосы цвета беличьей шкурки – словом, в один из тех волшебных моментов близости между мужем и женой, которые учили ценить все иллюстрированные журналы, Галипа так и подмывало спросить, что она делала в тот тень, в те часы, когда его не было дома, помимо стирки, мытья посуды, прогулок и чтения детективных романов (врач сказал, что детей у них не будет, а желания где-то работать Рюйя не проявляла); однако он настолько боялся, что вопрос породит между ними отчуждение, и настолько трудно было заговорить о волнующем его предмете словами привычного для них, общего языка, что он продолжал молчать и только смотрел на замершую в его объятиях Рюйю пустым, совершенно пустым взглядом. «Опять этот взгляд! – говорила Рюйя, как когда-то, в бытность их детьми, ее мать, и, забавляясь, продолжала ее же фразой: – У тебя лицо белое как мел!»