Когда я познакомился с покойным (в его статьях, кстати, нередко встречалась эта фраза), ему было семьдесят лет, а мне – тридцать. Я пришел на вокзал Сиркеджи, собираясь съездить на пригородном поезде в Бакыркёй к приятелю, и вдруг – что я вижу! Он сидел в кафе у начала перрона, а с ним – еще два легендарных журналиста времен моего детства и юности. Перед ними стояли стаканы с ракы. Поразило меня не то, что этих трех старцев (всем им было семьдесят или чуть больше), которых воображение рисовало мне обитающими где-то на литературной горе Каф, я встретил именно в Сиркеджи, среди толпы простых смертных и вокзальной суеты; удивительно было видеть, что эти рыцари пера, которые всю жизнь друг друга ненавидели и всячески оскорбляли в своих статьях, сидят за одним столом и пьют вместе, словно мушкетеры Дюма-отца двадцать лет спустя. За свою полувековую журналистскую карьеру три газетных задиры, пережившие трех султанов, одного халифа и трех президентов, в чем только друг друга не обвиняли (и порой небезосновательно): в безбожии, младотуркизме[57], пособничестве иностранцам, национализме, масонстве, кемализме, республиканизме и измене родине, в верности султану, западничестве, сектантстве, плагиате, нацизме, симпатиях к евреям, арабам и армянам, в гомосексуализме, оппортунизме, исламизме, коммунизме, проамериканизме и, наконец, следуя новейшей моде, в экзистенциализме. (Один из них в то время писал, что величайшим экзистенциалистом в истории был Ибн Араби, а европейцы всего лишь украли его идеи семьсот лет спустя.) Некоторое время я внимательно наблюдал за тремя мушкетерами, а затем, не в силах противиться искушению, подошел к их столику, представился и рассыпался в похвалах их творчеству, стараясь, чтобы каждому перепала своя доля славословий.
Мне хочется, чтобы читатели понимали: я был молод, порывист, честолюбив, успешен и уверен в себе; при этом, направляясь к их столику, я сам не мог решить, чего во мне больше – простодушной искренности или хитрости. Я тогда только-только получил в распоряжение собственную колонку, но тем не менее был убежден, что меня уже читают больше, чем их, что я получаю больше писем от читателей и, разумеется, лучше пишу, а также в том, что по крайней мере первые два обстоятельства им известны, иначе я не решился бы даже просто подойти к трем этим признанным мастерам моей профессии.
Так что когда они поморщились при виде меня, я с восторгом принял это за знак своей победы. Несомненно, они обошлись бы со мной куда лучше, если бы я был не молодой популярный журналист, а обычный читатель, желающий выразить свое восхищение. Они не сразу предложили мне сесть – я подождал. Потом усадили, но тут же отправили на кухню, словно официанта, – я послушно сходил. Затем им захотелось взглянуть на некий еженедельник – я сбегал за ним к газетному киоску. Одному я очистил апельсин, другому проворно протянул подобранную с пола салфетку, которую он обронил, прежде чем старик успел за ней нагнуться; на вопросы отвечал именно так, как им хотелось, – теряясь и конфузясь: нет, эфенди, французским, к сожалению, не владею, но по вечерам пытаюсь со словарем разобрать «Цветы зла». Подобное невежество делало мою победу еще более неприглядной в их глазах, но робость и смущение смягчали вину.
57