Анна Рудая передала моего ребенка Поле Медвецкой, которой я навеки обязана. Шесть месяцев она его берегла, как зеницу ока...
Он называл ее мамой и очень любил.
21 сентября нас перевели в село Бугаков. Там был другой немецкий комендант, но он подчинялся немировским властям: Генигу, ”Крошке” и ”Вилли”. Меня назначили медицинским работником для трех еврейских лагерей: Бугаков, Заруденцы и Березовка. Трудно рассказать, что испытывали люди в этих лагерях. Немцы мне говорили: ”лечи их кнутом”. Немногие старые люди, ускользнувшие от расстрела, не выдержали и свалились. Их палками гнали на работу. Старика Аксельрода из Буковины в субботу палками погнали на работу. В воскресенье он умер. У старой Брунвассер была закупорка вен на обеих ногах. Ее тащили за волосы, сбросили вниз с лестницы, два дня спустя она умерла. Вскоре умерли все остальные. Заболели молодые. Пришла зима.
Мы спали на морозной земле. Ели впроголодь. Начались эпидемии. Теплых вещей не было, а стояли сильные морозы. Били. Больше всех над нами издевался старший надсмотрщик Майндл, особенно он терзал моего мужа, которого он называл ”проклятым инженером”.
Ребенка я все время не видела и с ума сходила от мысли, что, может быть, немцы его нашли. В начале января мне удалось тайно пробраться к нему. Когда я подошла к калитке, сердце так билось, будто выскочит. Я оглядывалась, чтобы меня не заметили. Дверь открыла Медвецкая и крикнула: ”Шура, посмотри, кто пришел?!” Но Шура меня не признал, был тихий и грустный, прятался за Полю. Только когда я взяла его на руки и сняла с себя платки, он начал все вспоминать. Медвецкая мне рассказала, что он не выходит из комнаты, даже двора не видит. Его научили, что он племянник из Киева и зовут его Александр Бакаленко. Когда входили чужие, он прятался. Когда я уходила, Шурик дал яблоко: ”Для папы”. Он спросил меня, правда ли, что всех детей убили, и назвал своих товарищей по именам. Я горячо поблагодарила Медвецкую и ушла.
Я ходила из лагеря в лагерь, старалась, как могла, облегчить страдания больных. А больных становилось все больше, больных и босых — последняя пара ботинок или туфель сносилась... Утром больные не могли встать. У меня начальство требовало списки больных, я не давала, зная, что это означает верную смерть. Многие понимали, что нам не уйти от смерти. Единственная была надежда, что придет Красная Армия, хотя мы были уверены, что в последнюю минуту нас немцы убьют.
2 февраля поздно вечером меня отозвал в сторону полицейский и сказал: ”Докторша, смотрите, чтобы завтра все, кто держится на ногах, вышли на работу”. Я поняла, что дело серьезное, и предупредила больных, но они не поверили. Муж мой был болен, он остался, остались почти все больные. В 12 часов дня подъехала вереница саней и много полицейских во главе с немцем Майндлом. Подъехал также ”Вилли” из Немирова. Я слышала, как Майндл сказал: ”Больных и босых...”
Я спряталась позади, чтобы меня не заставили указать больных. Началось нечто ужасное: за волосы полуголых людей вытаскивали на снег. Забрали всех, кому было больше 40—45 лет, а также всех, у кого не было одежды или обуви. Во дворе делили на две группы. Те, кто еще может работать, и смертники. Рядом со мной стояла моя подруга, Гринберг из Бухареста, красивая женщина 30 лет, хорошо одетая, но в рваных туфлях. Ее заметили и потащили к смертникам, а вслед и меня, потому что на мне тоже были старые фланелевые туфли. Она говорила: ”Я здорова”, ей отвечали: ”У тебя нет обуви”.
Я подумала о Шурике, и это придало мне силы. Мой муж стоял в группе трудоспособных. В последнюю минуту, когда нас повели к саням, мне удалось перебежать в другую группу и спрятаться. Моя подруга тоже попыталась перебежать, ее заметили и сильно избили. Молодая девушка 18 лет умоляла, чтобы ей разрешили пойти на смерть с матерью, ей разрешили. А когда она уже сидела в санях, она испугалась и захотела вернуться, но ее не пустили. Одна женщина приняла яд и давала дочери, но та отказалась. Один парень пытался убежать, его застрелили. Через час смертников увезли, а остальных погнали в лагерь. В 10 часов вечера, когда вернулись здоровые с работы, они увидели, что нет матери, сестер или отца.
4 февраля 1943 года нас перевели в Заруденцы — там расстреляли две трети лагеря, и освободилось место.
Я приходила сюда 1 февраля проверить больных, и моим глазам представилась страшная картина. Люди, покрытые лохмотьями, босые, с телами, истерзанными чесоткой и столь разнообразными язвами, которых в обычное время никогда и не встретишь, сидели на полу на каких-то тряпках и серьезно, озабоченно били вшей. Они были так заняты своей работой, что даже не обратили внимания на мой приход. И вдруг движение, крики, люди вскакивают, глаза блестят, некоторые плачут. В чем дело? Привезли хлеб... и, о счастье, дают по целой буханке хлеба на каждого человека! Это что-то небывалое, новое, вероятно спасение близко, думают несчастные. Оказалось, что аккуратные немцы, зная, что 5-го будет ”акция” и несколько дней нельзя будет точно знать количество необходимого хлеба, так как сразу будет неизвестно, сколько людей останется, решили выдать авансом по целому хлебу. Об этом расчете мы узнали уже после того, как сами очутились в Заруденцском лагере смерти.
По дороге снова отобрали всех, кто плохо шел, и посадили на сани. Смертников собрали в Чукове — из Немирова, Березовки, Заруденец, Бугакова. Там их продержали двое суток голыми, без еды и без воды, а потом убили.
На работе мастер Дер рассказывал нам, что он присутствовал при казни (он назвал ее ”die Action”) и что это вовсе не так страшно, как мы думаем. Потом мы узнали, что мастера Дер и Майндл, хотя и числились служащими фирмы, где мы работали, были эсэсовцами.
...Суровый, зимний рассвет, еще темно, а нас уже нагайками выгоняют на работу. Наспех несчастные завязывают мешочки с соломой вокруг порванных ботинок, чтобы не отморозить ноги. Одевают старые одеяла на голову, обвязывают веревками и становятся в ряды. Нас несколько раз тщательно пересчитывают и выгоняют на дорогу. Тяжело поднимаются измученные, израненные ноги; намокшие тряпки с соломой мы еле вытягиваем из глубокого снега, а снег все сыплет и сыплет без конца. Нас гонят около 5 километров. Дойдя до места работы, мы облегченно вздыхаем, берем лопаты и начинаем чистить снег. Вдруг волнение: ”Черный” едет!” (Майндл). В глазах у всех дикий страх, неистово движутся лопаты, каждый старается сделаться меньше, незаметнее, чтобы не обратить на себя внимание. ”Оставляйте работу, — кричит он, — вы должны пройти 8 километров отсюда с лопатами и там очистить дорогу”.
Белая безбрежная степь, глубокий снег, вьюга, кружат хлопья снега так, что почти ничего не видать. На санях сидит черный высокий немец и с пеной у рта, с длинным кнутом в руке, гонит 200 несчастных человеческих теней. Ноги становятся все тяжелее, сердце готово выскочить из груди, кажется, мы не выдержим этого дикого марша. Но инстинкт жизни силен, мы боремся и приходим к назначенному месту. Сани останавливаются, и злобный насмешливый взор, полный наслаждения, останавливается на измученных людях.
Я ходила с другими на работу: счищали снег.
7 февраля ко мне подошла незнакомая женщина и сказала:
”Я сестра Поли Медвецкой. Заберите Шуру, на нее донесли, и она его спрятала у дальней родственницы”.
Она сказала, что в Немирове прятали несколько еврейских детей, но их нашли и 5 февраля всех убили. Остался только Шура.
Что мне делать? Когда я еще работала докторшей в лагерях, я иногда заходила к крестьянам и лечила их. Делала я это с большой опасностью, так как Майндл сказал: ”Если узнаю, что ты зашла в украинский дом, я тебя застрелю на месте”.
Но в этих деревнях не было врача, и я не могла отказать, когда меня просили зайти к больному. Рядом с нашим лагерем жила семья Кирилла Баранчука. Я часто туда заходила, потому что у них был болен отец. Баранчук мне однажды сказал, что таких людей, как мы, он бы у себя на груди спрятал и перенес бы через Буг.