Реверди поднял глаза выше и посмотрел на наблюдательные вышки, в четырех углах двора. Длинные сплошные стены между этими башнями были увенчаны колючей проволокой, на которой острые шипы заменили бритвенными лезвиями.
Он улыбнулся: эта враждебная картина ему нравилась.
Все лучше, чем оставаться в Ипохе.
Впрочем, для человека, пойманного с поличным на месте убийства, он устроился неплохо. Отправляя еду в рот пальцами, он подвел итог своим удачам. Вначале ему еле-еле удалось избежать линчевания в Папане. Потом, даже в состоянии транса, он не выдал ни одной детали Тайны. Теперь он был в этом уверен. Последняя встреча с психиатром в Мпохе, накануне перевода, подтвердила: никто ничего не знал.
И вот ему удалось попасть в Канару и раствориться в общей массе. Две тысячи заключенных, в том числе самые страшные преступники страны: убийцы, насильники, наркоторговцы. Добавить блок, отведенный женщинам, и здание, где содержались несовершеннолетние. Настоящий город из белых или бежевых бараков, отражавших солнце в течение всего дня и сверкавших так, что перед глазами начинали роиться черные мушки.
После приезда сюда Реверди опасался худшего. Во время обыска он заметил, что на стенах приемного отделения развешаны вырезки из газет, относящиеся к его аресту. Тюремщики не откажут себе в удовольствии обломать западного «хищника». Пусть теперь его называют «243—554», он все равно остается западной звездой. Знаменитым убийцей, сама известность которого воспринималась как издевка над тюремными властями.
Но он ошибся: здесь больше всего ценили спокойствие. Его даже не поместили в зону усиленной охраны. Каким-то необъяснимым чудом ему предоставили полную свободу перемещений — то есть свободу жариться по десять часов в этом дворе.
Он начинал верить, что здесь за ним стоит ангел-хранитель. Особенно когда увидел свою камеру. Почти что однокомнатная квартира, квадрат пять на пять метров. Голые стены кремового цвета, цементный пол со скатанной циновкой. Все, что он так любил: чистота и пустота. Справа даже санузел, с душем и унитазом, отделенный низенькой перегородкой, выложенной серой плиткой. Никаких уродливых граффити, никаких дырок в цементе, покрытом картоном во избежание запахов, никаких грязных следов, оставленных прежними узниками, на полу. Все как новенькое.
И главное, он один. Никаких человеческих отбросов, никаких вонючих товарищей по несчастью, никаких онанистов по соседству, как в «Т-5». Не было даже сокамерника, чтобы разделить с ним этот дворец. Такая изоляция воспринималась не как мера безопасности, а как настоящая привилегия.
Когда надзиратель принес мыло и полотенце, Реверди спросил, кому он обязан всем этим, но тот лишь пожал плечами, давая понять, что не знает,
— Это меню для европейцев.
Где-то рядом прозвучала французская речь. Реверди повернул голову: рядом с ним возник невысокий мужчина в свободно болтающейся футболке.
— Сыр, — добавил он. — Это небольшой «бонус» для людей с Запада.
Он уселся по-азиатски, на пятки. Жак открыл было рот, чтобы рявкнуть ему «заткнись», но одумался. Другие заключенные во дворе наблюдали за ним. Лица тамильцев, словно вырезанные из обожженной коры, шафрановая кожа малайцев, медная — китайцев. Он много лет жил бок о бок с этими народностями. При одной мысли о том, чтобы заговорить с ними, снова иметь дело с их языком, их маниями, их предрассудками, его охватывала тоска. Француз — это другое дело.
Он улыбнулся, не отвечая. Человек был совсем маленького роста. Он напомнил Реверди крошечную серую обезьянку, из тех, что живут в лесу группами, чтобы лучше защищаться. Его лицо, словно из дубленой кожи, было ужасным. Разбитое, изломанное, все в каких-то провалах. Создавалось впечатление, будто над ним поработали бритвой или он стал жертвой американского рестлинга. Эта голова с вмятинами вызывала ассоциации с Четом Бейкером. Лицо этого «крутого» певца и трубача, в молодости отличавшегося томной красотой, с годами постепенно скукоживалось и сморщивалось и в конце концов, стало каким-то искривленным, как будто вдавленным внутрь, с глубоко провалившимися глазами. Безобразие заключенного на этом не заканчивалось: из-за шва на заячьей губе левая сторона его лица казалась парализованной.
— Меня зовут Зрик, — сказал он, протягивая руку.
Реверди пожал ее:
— Жак.
— Не надо представляться. Ты здесь уже звезда.
— Еще французы есть?
— С тобой нас двое. Есть еще два англичанина, один немец, несколько итальянцев. Больше европейцев нет. Мы тут все за наркотики. Большинство пожизненно. Меня приговорили к вышке. За тридцать граммов героина. Но потом мне изменили меру на двадцать лет. Если буду умницей, выйду лет через десять—пятнадцать. Никто не жалуется. Все лучше, чем в петле.
Эрик замолчал, явно жалея, что заговорил с Жаком о виселице. Он уселся на землю поудобнее и начал ковырять ногти на ногах.
— Повезло, что мы французы. Из посольства каждый месяц присылают врача, чтобы проверить, как наше здровье. Нас не лупят. Надзиратели отыгрываются на индонезийцах или на тех, у кого нет посольства в Малайзии. — Он захихикал, не отрывая глаз от своих пальцев. — Им достается о-го-го!
Жак наблюдал за сгрудившейся под галереей группой охранников в темно-зеленой форме, с дубинками в руках. Выглядели они куда подозрительнее, чем сами заключенные.
— Расскажи про надзирателей.
— До прошлого года все шло нормально. Даже было скорее тихо. Канара считается образцовой современной тюрьмой. Но в прошлом декабре сменился шеф службы безопасности. Пришел тип по имени Раман со своими ребятами. Ад!
Жак прислонился головой к стене.
— Я имел дело со всеми кругами ада.
— Раман — чокнутый. Продажный до трусов, но это нормально. Главное, что он — правоверный мусульманин, почти ваххабит, и в то же время — педик. В его безумной башке все это как-то совмещается. Иногда на него находит настоящее бешенство. И нам достается. Но, в общем-то, такие взбучки — не самое страшное. Самое страшное — это когда он становится ласковым, если ты понимаешь, о чем я. Пока что я не попадался, и лучше не думать о том, что происходит в душевых.
Реверди улыбнулся, подумав: «При твоем-то уродстве…» Он не спускал глаз с людей в форме, а те, в свою очередь, наблюдали за ним. Казалось, их бьет лихорадка, — в этой нервозности было что-то ненормальное.
— Они что, все подсевшие?
— Только ребята Рамана. Кокс, ЛСД, амфетамины. Если они после яа-баа, лучше им не попадаться.
Уже лет пятнадцать в Юго-Восточной Азии царили амфетамины. Самым страшным среди них оставалась яа-баа. Маленькая таблетка в форме сердечка, пахнущая клубникой или шоколадом, разрушала нервную систему и вызывала приступы немотивированного насилия. На первых страницах таиландских газет регулярно появлялись сообщения об убийствах, совершенных под влиянием яа-баа.
— Но мы все-таки не в средневековье, — продолжал Эрик, стараясь быть убедительным. — Директор тюряги с них глаз не спускает. Были жалобы. При первом же сигнале сукина сына вызовут на дисциплинарный совет вместе с его «охреневшим воякой». А пока что приходится считать дни.
Теперь Жак изучал заключенных, разбившихся со своими мисками на кучки по этнической принадлежности. Все они были босые и сидели сгорбившись на корточках — казалось, они одновременно и ели, и испражнялись.
— Разные национальности сидят по разным баракам?
— Изначально нет. Но с помощью взяток заключенным удается соединиться. Это естественное желание. Власти закрывают глаза. А как только найдут, к чему прицепиться, так их снова разделяют. — Он расхохотался. — Ворошат муравейник…
— А белые?
— Растворились в общей массе. Англичанам удалось найти общую камеру. У китайцев. Итальянцам тоже, у индийцев.
Реверди подумал о своей маленькой квартирке с ванной. Он еще не понял, в какую общину попал. Если только его не поместили в особую жилую зону, отведенную для малайцев и богатых китайцев.