— Не знаю, — ответила Карис. В тесной комнатке становилось все жарче, и Форин снял с себя рубашку. Его могучий торс был в изобилии покрыт шрамами. Потом он встал — и Карис на время задвинула подальше все мысли о даротах.
В постели Форин оказался именно таким, как ей хотелось — грубым и сильным, по-звериному страстным, — и плоть Карис с готовностью откликнулась на его порыв. Форин обхватил ее руками, крепко прижал к себе; его сильное тело пахло дымом и потом. Вопреки опасениям Карис, это оказалось не так уж и неприятно. Покоряясь слитному неистовому ритму охваченных страстью тел, она позволила себе расслабиться и словно воспарила, отрешась от всего плотского. В этом странном состоянии грубые ласки приникшего к ней мужчины совсем не изнуряли ее — напротив, вливали в ее тело новые силы, зато все проклятые вопросы, которые мучили Карис весь день, теперь отступили в тень, стушевались, словно их и не было вовсе. Сейчас она была совершенно свободна. Мир словно перестал существовать, сузился до размеров тесной сумрачной комнатки в шумной и пьяной таверне. Не нужно было ничего решать, обдумывать, высчитывать; не нужно было даже заботиться о том, хорошо ли с ней этому мужчине — Карис он был совершенно безразличен. Нигде и никогда она не знала такой подлинной свободы.
Обвив ногами его бедра, царапая ногтями спину, Карис летела навстречу наивысшему блаженству. Наконец ее плоть сотрясли сладостные, почти болезненные судороги. Откинув голову на подушку, Карис закрыла глаза, упиваясь тем, как медленно тает в ней огонь наслаждения. Форин разжал объятья и со вздохом перекатился на спину. Истомленные, они долго лежали молча, затем Форин встал и отошел к огню. Карис смотрела, как он одевается.
— Пойду принесу нам выпить, — сказал он и вышел из комнаты.
Когда он ушел, Карис тоже оделась. Теперь в комнате было даже слишком жарко — огонь в очаге пылал вовсю. Карис попыталась открыть крохотное окошко, но петли заржавели и никак не поддавались.
Не дожидаясь, пока вернется Форин, она спустилась вниз по лестнице и вышла из таверны в морозную ночь.
Когда она вернулась, Вент еще спал, но Карис не хотелось ложиться рядом с ним.
Растянувшись на кушетке, она грезила о зеленоглазом рыжебородом великане.
Тарантио поднялся с рассветом и прошелся по притихшему дому, как всегда, наслаждаясь краткими минутами одиночества — Дейс еще спал. В кухне царил лютый холод, остатки вчерашнего молока замерзли в кувшине. Тарантио отрезал от каравая два толстых ломтя хлеба и унес их в гостиную. В очаге еще краснели угли. Поджарив хлеб, Тарантио густо намазал его сливочным маслом.
«Надо бы мне решить, что делать дальше», — подумал он. Кордуин не устоит перед даротами. Но куда податься? На острова? Что он там будет делать? Тарантио съел оба ломтя, но так и не утолил голод, а потому вернулся в кухню, чтобы отрезать себе еще хлеба. Каравай исчез.
Озадаченный, Тарантио направился в дальнюю половину дома и заглянул в спальню Бруна. Постель была пуста. Тем же путем Тарантио вернулся в кухню. Дверь черного хода была заперта изнутри, на окнах ставни. Тарантио отодвинул засов и распахнул дверь. Порыв ледяного ветра ударил ему в лицо, когда он шагнул в сад.
Брун, совершенно голый, сидел на деревянной скамье. Вокруг него порхали стайками птицы, садились ему на плечи, голову, руки, истово клевали протянутый им хлеб. Скамью окружала полоса зеленой травы — ни снежинки, хотя весь сад по-прежнему был укутан толстым снежным одеялом. Натянув сапоги, Тарантио пошел к Бруну. Птицы словно и не заметили его, все так же преданно порхая вокруг Бруна. Тарантио сел рядом с ним, и его вдруг омыло блаженное тепло — словно Брун, вопреки зимней стихии, излучал жар.
Нагой золотокожий юноша между тем кормил птиц, покуда они не склевали весь хлеб. Тогда почти все птицы улетели, лишь несколько остались сидеть на плечах Бруна и спинке скамьи. Они, как и Тарантио, наслаждались теплом.
Тарантио положил руку на плечо Бруна.
— Пойдем-ка в дом, — мягко сказал он.
— Я услышал их зов, — проговорил Брун не своим, мелодичным и тихим голосом.
— Кто тебя позвал?
— Птицы. Морозные ночи быстро истощают их силы. Зимой птицы погибают тысячами.
Внезапно Брун задрожал, и чудесное тепло тотчас исчезло, уступив место колючему, безжалостному холоду. Брун вскрикнул, и птицы, испуганно вспорхнув, улетели прочь. Тарантио увел юношу в дом и усадил у огня.
— Что со мной происходит? — уже своим голосом жалобно спросил Брун. — Как я оказался в саду?
— Ты кормил птиц, — сказал Тарантио.
— Мне страшно. Правда, страшно. Я не могу думать. Как будто во мне поселился кто-то еще. — Брун дрожал всем телом, и Тарантио укутал его одеялом. — Наверно, я умираю.
— Нет, ты не умираешь. Это все та магия, которая исцелила твой глаз. Каким-то образом она разошлась по всему телу.
— Я не хочу этого! Тарантио, я хочу стать прежним. Мы не можем убрать эту магию?
— Не знаю. Ты помнишь, как кормил птиц?
— Я ничего не помню. Я спал, и мне снился сон. Я почти его не запомнил. Я был в лесу, и там были еще люди… нет, нелюди. У них была золотистая кожа, и они… умирали. Ну да, там были и дароты. Дароты убивали этих, с золотой кожей. Это было ужасно. Потом… потом все исчезло, и я очнулся в саду.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Тарантио. — Что-нибудь болит?
— Нет. Не болит. Только… — Брун не договорил.
— Что — «только»? Ну же, говори!
— Понимаешь, я не один. Не один.
— Конечно, ты не один, — ласково сказал Тарантио. — Я с тобой.