«Всё будет так, как должно быть, даже если будет иначе», — любит Александр Иванович повторять, цитируя неизвестно кого. Но мне такая позиция не нравится. И страшно руки чешутся что-нибудь в нужном направлении подвернуть…
Они дошли уже до Чистопрудного бульвара, и Фёст предложил заглянуть в заведение поприличнее, выпить по чашечке кофе, покурить спокойно. На ходу курить он с молодых лет не любил.
Такое немедленно нашлось, пусть и с дурацкой вывеской «Кафе-бар „Медея“». У дверей имелась предупреждающая табличка: «Господа! Это частное кафе. Любому посетителю может быть отказав обслуживании без объяснения причин».
— А как же свобода личности и права человека? — удивился Секонд.
— Как будто у вас любого забулдыгу в «Националь» или «Медведь» швейцар пустит…
— У нас он и сам не помыслит близко пойти…
— Видишь, какая классовая сегрегация. А у нас всем позволено всё, вот и приходится владельцам себя и гостей таким образом от неприятностей оберегать. «Фейс-контроль» называется.
Сами они прошли беспрепятственно, охранник скользнул по приличным господам безразличным взглядом и нажал кнопку, отпирающую турникет.
— Тауглих! — вспомнив Швейка на призывной комиссии, сказал Фёст.
Выходя в город, они приняли меры, чтобы не привлекать лишнего внимания своим сходством. Секонд приклеил усы и шкиперскую бородку, а Фёст надел фотохромные очки. Да и причёски у них были разные. А что рост и сложение одинаковое, так кому до этого дело?
Нашли удобный столик в углу, сделали заказ. Секонд ждал продолжения беседы, поскольку они подошли к самому, на его взгляд, интересному, но двойник сделал останавливающий жест.
— Подожди, — и кивнул на компанию, разместившуюся в пределах слышимости.
Четверо мужчин и с ними две дамы, возрастом между тридцатью и сорока, некрасивые, но ухоженные и весьма прилично одетые. Сидят, судя по количеству посуды на столе, довольно давно. Разговаривают громко, не обращая внимания на немногочисленных посетителей. Больше всех тот, что сидит к братьям лицом, отчего его и слышно лучше всех, несмотря на музыку.
Крупный экземпляр, даже скорее толстый, с круглым щекастым лицом и растрёпанными вьющимися волосами, похожий на Дюма-отца в сорокалетнем примерно возрасте. А также и просторным клетчатым пиджаком старомодного покроя.
Витийствовал он почти о том же самом, о чём олько что Фёст с Секондом рассуждали, но несколько в ином ключе.
Речь шла о судьбе страны, только относился к ней этот раблезианский тип совсем иначе. Он с азартом, будто на митинге, доказывал своим собутыльникам, что это государство просто не имеет права на существование. Как таковое. Если оба Ляховых сожалели о том, что власть чересчур слаба и не может навести пристойного цивилизованой державе порядка, то сейчас они слышали противоположное:
— Россия томится под властью кровавой чекистской диктатуры, авторитаризм нечувствительно превращается в фашизм. Народ страдает одновременно от нищеты и щедрых подачек, раздаваемых за лояльность на выборах. Не имеет возможности открыто выражать своё мнение, но настолько пассивен, что самые пламенные трибуны не могут даже в Москве собрать на «марши несогласных» больше нескольких сотен человек. Вгоняющий в отчаяние застой общественной мысли не оставляет шансов на достойное существование ничему мыслящему. Всё вокруг зловонное болото, тлен и смрад… Как в худшие годы брежневского застоя, наложенного на поздний сталинизм…
Секонд слушал, весь обратясь в слух, и очень эта филиппика напомнила вечер встречи с Майей в Доме актёра. В этом толстом жуире, явно небедном, хорошо, даже чрезмерно питающемся, в волю пьющем, мало было общего с аскетичной фанатичкой Казаровой. Кроме одного — патологического неприятия окружающей действительности, какой бы она ни была.
О причинах можно задуматься. У кого — своего рода психопатия, у кого — пресыщенность и жажда острых ощущений. Особенно, если авторитет в «референтной группе» обеспечен, а реального риска от своего «свободомыслия» — никакого.
— Пусть сильнее грянет буря, — не очень громко, но отчётливо сказал Фёст, когда толстяк сделал паузу, чтобы перевести дух и опрокинуть следующую рюмку.
— Что? — Вития медленно поднял глаза и будто впервые увидел соседей.
— Это ты, Вадим? Надо же, какая встреча!
— Горький, Максим. «Песня о буревестнике», — как бы не обратив внимания на следующие слова, ответил Фёст. — Ужасно всё похоже. Только «великому пролетарскому» хоть в какой-то мере позволительно было опасные глупости публично провозглашать, поскольку обитал он в начале XX века. Главное, «долой самодержавие», а там видно будет. И у «буревестника» было куда сбежать — вилла на Капри и всё такое. А ты куда побежишь, если снова грянет?