И я увидел, что вокруг меня вьется мушка.
Махнул рукой, чтобы спугнуть ее, и она отпрянула в сторону, но тут же вернулась, тихонько жужжа, словно хотела что-то сказать, совсем не надоедливо, как мухи и мошки, что норовят всегда сесть тебе на лицо.
Она малыми кругами кружилась передо мной так красиво, так мило, что я глаз от нее оторвать не мог, и не отгонял ее вовсе, а протянул левую руку — и она спокойно, бесстрашно уселась на руку и смотрела на меня.
Она была маленькая, крошечная, чистая, черная, отсвечивающая желтым. Такой чистой, красивой мушки я никогда еще не видел.
Я шевельнул рукой, и она взлетела, но не испугалась, не умчалась, словно хотела побыть со мной, притулиться, прижаться, потому что придвигалась все ближе и ближе.
И я снова протянул руку, и эта черная с желтым отблеском мушка снова уселась на нее.
Хотел ее погладить, но смутился, и стоял так, не шевелясь, и мы смотрели друг на друга.
Я и мушка.
Она закончила возиться с цветами и со всем вокруг и посмотрела на меня, не понимая, почему так стою, застыв, не моргая, почти не дыша, словно и я уже умер.
Она вздрогнула и вскрикнула, испугавшись.
Она ведь и обо мне думала, не только о нем и о себе и обо всем, что было.
Ведь на самом деле я не просто соседом был, не чужим, а ее братом.
Я только хотел быть чужим, чтобы не болеть ее болью, которая была, есть и будет, и чтобы увидеть его, лежащего здесь, снова живым, пусть хоть мушкой, но живым.
Пусть хоть черной мушкой.
Я вдохновенно вознес молитву в память умерших, потому что верил — когда снова вернусь сюда — она прилетит и снова будет кружить передо мной, черная с желтым отблеском.
Уже рассвело.
Луна растаяла.
Такого я никогда больше не увижу, никогда.
Ну, что ж.
А может?
Может, как стану когда-нибудь мушкой.