— Все же раньше они не такие пугливые были. — Вечером, когда наступает пора неторопливых разговоров, Симанчук не говорит, а поет. Получается: — Все же ра-аныпе они не таки-ие пугли-ивые были. По-о-омню, лет десять назад то-о-олкался я на бате вверх по Бикину. Зашел в залив Чубисин, а они сто-о-оят.
— Кто?
— Шесть маток и три пантача. Сто-оят себе, тра-авку щиплют.
— Ну и ты стрелял?
— Зачем? — хохотнул. — Тогда и у дома можно было настре-ля-ать.
— А где этот залив Чубисин?
— Да рядом… километра два ниже.
— Чего же мы сидим тут кукуем? — я и с нар соскочил. — Едем!
— Куда?
— В этот залив. Может, и сейчас там стоят.
— Не-е-ет, теперь они не стоят, — он криво улыбнулся.
— Все равно, поехали! — бездействие давно мне надоело. Стал шарить патроны в рюкзаке. И, как всегда, не нашел.
С ругательствами я пнул рюкзак. Огромный, тяжелый, пузатый, он был моим проклятием. Чтобы найти там что-нибудь, нужно было перевернуть все содержимое — и не один раз! Искомое обязательно оказывалось на дне. Но если я хотел сократить поиски и сразу запускал руку на дно, то вещь, как назло, находилась сверху. Однажды я положил катушку с леской на самый верх, чтобы была под рукой, и через минуту попытался ее забрать. Но не тут-то было. Катушки на месте не оказалось. Я нашел ее через полчаса в самом дальнем углу, между мешочками с крупой. Как она могла туда попасть? Но мало того, некоторые вещи исчезали в рюкзаке бесследно, и больше я никогда их не видел, судьба их становилась еще одной мрачной загадкой зловещего рюкзака.
— Ну ладно, поехали, — Симанчук широко зевнул и сполз с нар.
Еще светло, берега видно. Спустились километра на два — островок. В сумерках чернеют бороды выброшенных на берег — вместе с корневищами стволов. Охотник толкает лодку к ухвостью острова, пересекаем небольшую протоку и оказываемся в сонной тишине залива. Лодка, с маху войдя в спокойную воду, шумно плеснула кормой. Мы вытащили специально заготовленные шестики и, бесшумно опуская их в воду, отталкивались от дна. В заливе охотники не гребут веслами: с них падают капли. Для заливов у них короткие шестики.
За поворотом открылся второй плес. Он был затянут сумерками и холодным туманом. Слева тянулся берег, густо поросший кустарником и деревьями, справа в плес вдавался низкий клин кочкарника с высокой травой.
Вдруг кто-то дико рванулся от воды, ломая сучья и топая, вымахнул на обрывистый берег. Сиплый лай разорвал ночную тишину. Лаял какой-то здоровенный полкан — злобно и гулко. Человек, не знающий, что так может лаять кроткая, грациозная, с большими глазами косуля, наверняка бы струхнул.
Дмитрий с шумом выдохнул воздух ноздрями — это означало проклятие. А той было мало, что она следовала за нами по берегу и облаивала нас как хотела. От возмущения она еще и прыгала, неистово топая копытцами. Шум стоял такой, словно в кустах дралась стая собак. Ни о какой охоте не могло быть и речи, но мы упорно толкались все дальше и дальше.
И — чудо! Едва отвязались от рассвирепевшей косули и выплыли на последний плес залива, как услышали заветные звуки: хлюпанье и чмоканье. Изо всех сил мы толкали лодку вперед, а хлюпанье неторопливо, но достаточно быстро удалялось от нас. Наконец смолкло, и Симанчук тотчас развернул лодку.
— Сполохнула, проклятая, — невнятно прошипел он.
Мы притянули лодку к берегу и расслабились. Но ненадолго. Нас накрыло облако мокрецов. Это самое гнусное насекомое из всех, что породила тайга. Невооруженным глазом мокреца почти не видно, и проникает он, кажется, даже сквозь швы одежды. Но жалит эта мельчайшая тварь будто раскаленной иголкой.
Как по команде, мы вытащили тюбики с мазью «Дэта», которые я захватил из Владика, и принялись намазывать ею лицо и руки. Густой едкий запах пополз по заливу. Зато теперь эта мерзость отвяжется. Ничуть не бывало. Мокрецов стало даже больше — отовсюду прибывали новые и новые эскадрильи, а те, что жалили нас, не могли улететь, завязнув в толстом слое мази. Поминая недобрым словом творческий коллектив, создавший «Дэту», мы нанесли на кожу такой толстый слой снадобья, что в нем увяз бы и шмель.
Только закончили, как на мыске раздался страшный треск и шум. Кто-то ломился с бешеным топотом. Охотник включил фонарик — оказывается, лодка приткнулась как раз к тропе изюбра. В темноте мы ее не разглядели. Наверное, изюбр незаметно подобрался к нам, и тут его накрыло облако «Дэты».
Пришлось убираться. Хотя тропа со следами копыт ясно видна, охотник редко отваживается караулить зверя близко от нее. Ветерок может перемениться, и тогда зверь учует человека. На тропах охотился только глухонемой Саша Сигдэ — ну, ему деваться некуда.
А от нас не просто шел характерный запах человека, мы еще и на всю тайгу смердили «Дэтой». Вернулись на косу, продремали там до рассвета. С трудом разлепив веки, снова отправились в залив. Кожа нестерпимо чесалась: «Дэта» разъедает даже стекла наручных часов. Правда, гнус хорошо отпугивает одеколон или духи «Гвоздика», но ни один охотник не берет с собой в тайгу одеколон. Для зверя он все равно что громадный плакат ОРУДа на дороге: здесь человек!
— Разве это мазь от гнуса? — уныло спросил Дмитрий, рассматривая тюбик. — Тут нарисована муха!
Да, мух эта мазь, возможно, и отпугивает. Но не всяких.
В самом конце залива двигалось что-то рыжее. Я вскинул было карабин, но Симанчук молча качнул лодку: нельзя. Косуля. Наверное, та самая, что лаяла ночью и испортила охоту. Она мирно щипала травку, обмахиваясь коротким хвостиком, и вообще чувствовала себя в безопасности. Я оценил искусство Симанчука: он гнал лодку шестиками совершенно бесшумно. Как призрак, как тень, скользила она по сонной глади воды. Вот уже видно морду косули, облепленную раздувшимися клещами — серыми и розовыми, словно гроздьями бородавок. Слышно недовольное фырканье…
Тут она насторожилась. Подняла голову и уставилась на нас. Мы замерли, лодка продолжала скользить вперед, а в больших агатовых глазах косули метнулся отчаянный вопрос. Высокие уши стоят! Но торчком, стараясь уловить малейший шорох, чтобы тотчас определить природу предмета. Может, коряга?
Не шевелясь, мы злорадно наблюдали за ней. Испортила нам охоту, теперь помучайся… А вдруг это не она? И разрыв маленького трепещущего сердечка останется на нашей совести. Не выдержав муки в ее глазах, я стукнул шестиком о борт. Косуля взвилась и сгинула в кустах.
Можно подойти вплотную к изюбру, косуле или лосю на лодке, если не издавать никаких звуков. Но достаточно стукнуть, и зверь, еще не видя нас, удерет. Ни одно животное не издает такого специфического звука, как стук. Если он раздался, зверь знает: это человек. В заливе Гошкино мы подошли засветло к молодому лосю. Огромный, горбатый от собственной мощи и в то же время по-звериному изящный, он неторопливо передвигался по колено в тумане и, булькая, пожирал водоросли, равнодушно косясь на нас лиловым глазом.
И еще один железный закон соблюдается при охоте в заливах. Ни при каких обстоятельствах охотник не должен выходить на берег. На воде не остается следов и запахов, но достаточно ступить одной ногой на берег, и на заливе можно ставить крест — распечатан. Пантачи, во всяком случае, надолго будут обходить его десятой дорогой — у них в это время сильно обостряется слух, а запах на земле долго держится, только дождь его смоет. Даже убить изюбра охотник старается так, чтобы он упал в воду, и затаскивает тушу в лодку, не ступая на берег.
Спугнув косулю, мы выбрались на Бикин и тут поссорились.
— Нам надо разделиться, — сказал Симанчук, глядя в сторону.
— Зачем?
— С тобой я не подстрелю и бурундука.
— Почему? — изумился я.
— С тобой не пройдешь в мелкий залив — ты сильно погружаешь лодку. С тобой не пройдешь в узкий залив — ты только мешаешь управлять. И много шумишь. На оморочке я прохожу неслышно, как выдра.
Я выслушал этот приговор со спокойным лицом.
— А когда в Улунгу пойдем?
— Улунга потом. Сначала охота. Дни уходят…
— Ладно. Охоться один. Бери оморочку, я возьму лодку.