Все будет лучшим! Все будет и красивей, и умней, и талантливей, и, может быть, нужней людям. Но будет ли оно таким же моим, каким был старый тополь, глинистый арык, самодельная скамейка в старом парке?
Им, идущим за нами, — им и новый комфорт, и мало понятная мне функциональность, и разумные высокотеоретические решения, и ясный рационализм, — но будет ли, но вызреет ли в глубине их ученых голов то живое, что мы, понемногу уходя, уносим с собой?!
Время, время! Ты проехало по старому парку, как паровой каток по асфальту.
Первыми исчезли постаменты. Потом прекратились семейные гуляния. Голубой ящик, появившийся в конце пятидесятых, как насос, выкачал с улиц городка вечерние толпы людей. Потом стихла музыка.
И парк опустел. Лишь изредка, зачарованные еще не свершившимся, заглядывали в него влюбленные.
А в пятьдесят девятом случилось страшное. И, как всякое подлинно страшное, подкралось оно незаметно, и выросло во весь свой исполинский рост с сущего пустяка. Выглядело оно поначалу серо и буднично.
Общепит построил в парке столовую. Потом это низкое продолговатое строение много раз меняло свое название — оно именовалось и буфетом, и кафе, и забегаловкой, и гадюшником, и грязнухой, — но главная, нутряная его суть всегда оставалась неизменной.
В этот день чистый утренний воздух был удивителен. Как будто весь его отмыли в заоблачных ручьях и просеяли сквозь тонкое небесное сито.
Ночью в старом парке был полив, и деревья, вдоволь напившись сладкой арычной воды, распрямили усталые спины и расправили кроны. Ветки тихо шелестели, радуясь и свежести, и воде, и солнцу, и утру. Каждый листик с наслаждением пил прозрачный воздушный эфир и трепетал от переизбытка жизненной силы.
И только маленькие группки людей, рассыпанные в окрестностях столовой, выглядели угрюмо и мрачно. Сверху они, наверное, походили на темные кучи опавшей прошлогодней листвы, сметенной с дорожек. Будто бы сгреб нерадивый садовник, в кучки с тропинок и аллей полусгнивший пал, да так и не удосужился сжечь его. Пожухлая и мертвая старая листва догнила в небрежении, обросла пылью и паутиной и превратилась в мусор. Теперь ее брезгливо обходили. К одной из таких черных человеческих кучек и подошел Семен Углов. Первое похмелье досталось ему трудно и тяжело.
Буфетчица Поля припоздала открыть буфет вовремя и появилась в парке, когда уже все дожидавшиеся ее неопохмеленные мужики истомились и исстрадались в истую. До законных-то восьми часов ждать было невыносимо: каждая минута тащилась, как вечность, а уж не прийти после восьми — это был форменный разбой с ее стороны. Тут ведь счет шел прямо на секунды. Как пропикало восемь, никто не смог устоять на месте. И хоть все знали, что Поля еще не подошла и буфет закрыт, а все же каждый хоть по разу, а подошел к запертому на стальную решетку окошку и заглянул внутрь.
Подошел и заглянул и Углов.
Внутри темной комнаты громоздилась до потолка груда деревянных решетчатых ящиков с пустой посудой, рядом стояла такая же груда с полными бутылками. На стойке лежали три пыльные тарелочки с прошлогодними конфетами и раскрошенным печеньем — закусь была на месте. Под стойкой, в стеклянной витрине холодильника, виднелись запотевшие винные бутылки. В уголке сиротливо приютились несколько жалких бутербродов с глянцевым, с выпотами масла, сыром. Углов помнил эти бутерброды с прошлого года.
Поля появилась в пятнадцать минут девятого, когда общие страдания достигли невиданного градуса и среди мужиков начало возникать угрожающее ворчание. Впрочем, при ее появлении никто не осмелился проявить ни малейшего неудовольствия — напротив, лица зацвели деланными улыбками, посыпались преувеличенно-заинтересованные вопросы: не случилось ли с дорогой Полечкой какой-либо, упаси бог, беды или неприятности, а «Огонек» — столовская крыса на побегушках — подскочил к буфетчице и, радушно улыбаясь, подержал сумочку, пока Поля возилась с ключами.
Куда уж тут и кому было проявлять особое недовольство? Завсегдатаи были у буфетчицы в долгу, как в шелку, а разовые утренние посетители хорошо знали, что могут легко в таком долгу оказаться. Как можно было рисковать Полиным расположением? Не последний день живем — а ну как завтра не достанет денег на опохмел, и кто ж тогда поверит в долг до получки или аванса, если не Поля?
Углов издали поглядел, как опохмеляются первые заждавшиеся. Вперед хлынул народ с деньгами, уверенный в своем праве. Иные, увидев Углова, отворачивались — и Семен мудро сопонимал их: с одного рубля не разгуляешься, а отлей из стакана глоток такому вот Углову — и его не спасешь, и самому останется уж не столько, сколько душа просит. К ним какая ж могла быть у Семена обида? Богатых же фраеров пока не было видно. Самому Семену покудова подходить к стойке было незачем, сейчас шли первые за день рубли в Полину мошну, и не дай бы бог Углов вдруг тыркнулся попросить стакан в долг: он бы тем самым нарушил железное, непреклонное, неписаное буфетное правило разливной торговли: первый стакан должен был быть оплачен наличными. Все равно, не продав первого стакана вина за живые деньги, Поля и министру торговли не налила бы в долг с утра, окажись министр в парке в это время, — но даже и самая попытка такой неслыханной угловской наглости привела бы, конечно, к неизбежному «сглазу» Полиной торговли. Или бы санэпидстанция вдруг появилась с проверкой, или народный контроль, или, не дай бог, сама «обехаэс». И опять, давай пои их, корми, плати, а сколько недолива надо сделать да на ногах выстоять, чтоб перекрыть те дурные расходы? Никакой Углов таких денег не стоил.